Я не понял, что значат последние слова, но тут сам Томашек, услышав «Биркенау», встрепенулся и быстро-быстро заговорил, обращаясь ко мне. Он размахивал руками, все кости его пришли в движение, и этот оживший скелет стал еще страшней, чем за минуту до того, когда был просто похож на экспонат какого-то медицинского музея. Говорил он неразборчиво, всхлипывая, задыхаясь, но понять его мне помогали остальные.
В Биркенау гитлеровцы уничтожили миллионы людей. Случайно уцелели и дождались Красной Армии одиночки. Никто из жителей Содлака и окрестных городов, попавших в Биркенау, не остался в живых. Один Томашек. Поэтому его и зовут: «Счастливчик Биркенау». Он был очень здоровым. И еще он был отличным слесарем. Он приносил немцам пользу и потому пережил многих. Но потом он ослабел и стал хуже работать. Его избивали. Его травили овчарками. Он умирал от дизентерии и лежал вместе с покойниками. Но он выжил. Он видел столько смертей! Он видел, как убивали, душили газом и сжигали в печах совсем маленьких детей.
— Вот таких, — Томашек показал на метр от пола, потом опускал руку все ниже и ниже, потом подбрасывал обе руки к груди, показывая младенцев. — Душили и сжигали.
Все, кто был в кабинете, кроме меня, наверно уже не раз слышали его рассказ, видели его обнаженное тело, но и они сидели как оглушенные.
По мере того как русские приближались, Томашека перевозили из одного лагеря в другой. Вокруг него в вагонах и на дорогах умирали тысячи тех, кого не успели сжечь. А он выжил. Вот он какой — Томашек! Разве не счастливчик?
Мне не нужно было доказывать, что гитлеровцы способны на любые злодеяния, сам навидался такого, что непостижимо ни уму, ни сердцу. Но когда я еще в госпитале прочитал статьи о «фабриках смерти», обнаруженных нашими войсками, не дошло до меня, не мог представить себе такое. И вот стоял передо мной человек, сам все испытавший, все видевший — жалкая пылинка, чудом проскочившая сквозь валы и шестерни машины истребления.
Его уже одевали, а он все выкрикивал имена палачей, номера лагерных корпусов и крематориев. Картины одна чудовищнее другой теснились в его мозгу, и он не мог остановиться.
— Вы не видели очереди к смерти! — кричал он. — Женщины и дети в очереди к смерти. Они ждут, пока освободится камера. Их заталкивают туда голыми, с поднятыми руками, чтобы больше вошло. Их подгоняют палками и сапогами, чтобы шли быстрей. А когда все полно и нельзя больше втолкнуть ни одного человека, им на руки бросают детей. Дети не упадут на пол. Там нельзя упасть — некуда. Дети висят на поднятых руках, цепляются за пальцы своих матерей. И дверь захлопывается. Идет газ. Задыхаются и матери и дети. Умирают, но не падают. Падать некуда. А очередь ждет. Могу я это забыть?! Могу?!
Я подошел к нему, усадил, попросил успокоиться. Он сразу затих. Только землистого цвета костлявые пальцы то сжимались в кулаки и стучали по острым коленкам, то сплетались и вздрагивали, продолжая неоконченный разговор.
После Томашека каждый спешил рассказать мне, как натерпелся он при фашистах. Сидели в тюрьме и старый Дюриш, и Гловашко, и Алеш. У других погибли родственники. Третьи скрывались в далеких деревнях.
— Остались в Содлаке активные нацисты и их подручные? — спросил я.
Они поспорили между собой, но согласились, что нацистов в городе не осталось. А насчет «подручных» мнения разделились. Каждый понял это слово по-своему, и уточнять я не стал.
— Без вашей помощи, — сказал я, — мне порядка в Содлаке не навести. Нужны свежие люди, антифашисты — и в администрацию, и в полицию. Поэтому прошу вас самих назвать подходящих работников, на которых можно положиться. Подумайте, и мы снова встретимся. А сейчас я хочу познакомиться с городом.
Сопровождать меня вызвались Гловашко, Дюриш и Алеш.
8
У ворот нас поджидала толпа бедно одетых мужчин и женщин. Их глаза были мне знакомы, глаза благодарных, растроганных людей. Каждый старался пожать мне руку, сказать несколько теплых слов. Хотя я уже стал привыкать к неловкому положению представителя всей Красной Армии, принимающего не мной заслуженную благодарность, но в прогулке по городу мне такая свита была лишней, и я попросил Дюриша уговорить их не ходить за нами. Дюриша они слушали почтительно. Один старик даже стянул с головы барашковую шапку, обнажив коричневую лысину. Все понимающе закивали и разошлись.
Содлак обосновался на холмах, небольших по площади, но разных по высоте. Улицы его порой были так круты, что для пешеходов построили лестницы из широких каменных плит. Рыжие черепичные крыши будто плавали на разных уровнях в зелени цветущих садов. А неподалеку — казалось, рукой подать — подпирали небо уже настоящие горы, до самых макушек заросшие лесом. Из-за них застенчиво, вполглаза выглядывало ласковое весеннее солнце, ободряюще мне подмигивая сквозь бегущие облака: «Не тушуйся, все будет в порядке».
Как я понял из объяснений моих попутчиков, мы шли по центральной улице города, но была она безлюдной, как в час воздушной тревоги. Какая-то девушка, столкнувшаяся с нами на перекрестке, испуганно метнулась назад. Все магазины и кафе были закрыты.
— Почему так пусто? Где люди? — спросил я.
Алеш загадочно ухмыльнулся и подвел меня к афишной тумбе. На ней красовался большой, кое-где надорванный и заляпанный грязью плакат: на косматой лошади мчалось звероподобное, заросшее шерстью, широкоскулое чудовище с вывернутыми ноздрями, в папахе с красной пятиконечной звездой. В правой руке чудище держало пику, какие были на вооружении наших казаков в первую мировую войну, а на пике — нанизанные, как шашлык, штук пять розовых арийских младенцев.