— Спасибо за аванс, не знаю, отработаю ли. Можно быть свободным?
— Погоди, пожми прежде трубку.
— Зачем?
— Вместо руки. И я пожал. Вот и поздоровкались. Теперь приступай к делам.
После этого разговора ясней не стало, как приступить и к какому делу, но зато пора надежд и сомнений для меня кончилась. Шамов прав: есть приказ, и мое дело выполнять. Знать бы только, с чего начинают коменданты свою деятельность? Само собой напрашивалось — прогуляться по городу, познакомиться с «хозяйством», но и это пришлось отложить.
Высоченная, обитая тисненой кожей дверь моего кабинета, напоминавшая поставленный на попа диван, открылась, и я увидел вчерашнего знакомца Петра Гловашку. За ним теснилось еще несколько человек. Я обрадовался. Ведь это и были те массы, опираться на которые советовал Шамов.
Кроме тех, кого я видел ночью, пришли и новые. Они подходили, называли свои имена, которые я старался запомнить, и чинно усаживались в глубокие кресла. Кабинет был просторным, как все в этом доме, и рассчитанным не столько для работы, сколько для сборищ. Кроме моего тяжелого стола на резных тумбах, в углах и у огромного камина размещались столики пониже, со своими лампами, пепельницами. Украшали еще кабинет разные фигурки из мрамора и бронзы.
Хотя я своим гостям ободряюще улыбался, заговорили они не сразу. Только некоторые из них пользовались отдельными русскими словами с необычными ударениями. Остальные говорили по-своему, на словацком, сербском — сначала совсем непонятно, но в ходе беседы я наловчился узнавать славянские корни, расшифровывать незнакомые слова и схватывать главное. Очень помогали их выразительные глаза и жесты. И меня как будто стали понимать все, особенно когда я сам пробовал пользоваться разгаданными и понравившимися мне оборотами моих собеседников.
В своем дневнике я не мог, да и не старался в точности записывать эту мешанину слов на разных языках, из которых складывался наш разговор, а излагал только смысл. Поэтому и сейчас, вспоминая те дни, пересказываю то, что слышал, как бы в переводе со всех языков сразу.
Самым старым и, по-видимому, самым уважаемым был Яромир Дюриш — грузный, лысый, с большими добрыми глазами цвета кофейной гущи. Прижимая к груди пухлую руку, он высказал свое восхищение Красной Армией, долго и с болью говорил о том, как горевали все славяне, когда германцы занимали русские земли, и как ликовали, когда мы перешли в наступление.
— Опять нас спасла Россия, — твердил он. — Если бы не русские, всем бы нам конец. Все вы — наши любимые сыновья. Счастливы наши глаза видеть тебя.
Все согласно кивали головами, вставляя в его речь слова, усиливавшие или уточнявшие ее смысл, и смотрели на меня с такой преданностью, что мне стало не по себе.
— Расскажите, как вы под немцами жили, — предложил я другую тему для разговора.
Когда они поняли, что я хочу узнать, все вскочили со своих мест, зашумели, лица мгновенно изменились, отразив все оттенки гнева, ненависти, горя. Порядок навел учитель Милован Алеш, моих лет, но густо поседевший человек с худым, ожесточенным лицом.
— Адам! — крикнул он. — Покажись коменданту.
Адама Томашека я приметил сразу, хотя он не сказал ни слова и даже не подошел ко мне, чтобы пожать руку, а задержался у двери и сел в самом углу. Его нельзя было спутать с другими хотя бы потому, что второго столь же отощавшего человека встретить было трудно. Казалось, что его треугольное лицо обтянуто тонкой зеленоватой бумагой. Черные, выпученные глаза смотрели не мигая, и такой в них застыл ужас, что, столкнувшись с ними, хотелось сразу же отвести взгляд.
Когда его окликнули, он вздрогнул и вскочил, как будто собравшись убежать из кабинета. Кто-то из сидевших рядом с ним даже придержал его за край пиджака. Увидев на лицах улыбки, Томашек тоже раздвинул плоские шторки губ, приоткрыв черную щель беззубого рта. Алеш и Гловашко подошли к нему, вывели на середину ковра и стали раздевать, как ребенка, сами расстегивали пуговицы, тянули рукава.
Прошло всего несколько дней, как Томашек, освобожденный нашими солдатами из лагеря, приехал в Содлак. Его тело еще сохранило свежие следы перенесенных истязаний. Когда его раздели догола, я увидел кости, шрамы, струпья. Глубокие, затянутые желтой пленкой шрамы на ногах и бедрах. Длинные, перекрещенные струпья на мешочками висевших ягодицах. Отчетливые изломы перебитых и кое-как сросшихся ребер.
Алеш поворачивал его передо мной и объяснял, другие подсказывали. Только Томашек молчал.
— Здесь били палками. Это рвали собаками. Это отморожено. А знаешь, какие у него были руки? — Алеш растопыренными пальцами обеих рук показывал бугры мышц, когда-то поднимавшиеся над палочками предплечий. — Сильней его никого в Содлаке не было. — Алеш надувал щеки, показывая, каким было лицо Томашека. — В лагерях сидел. Счастливчик Биркенау!