Книги

Русский мат, бессмысленный и беспощадный, на войне и военной службе

22
18
20
22
24
26
28
30

Особое внимание в воспитании русских войск уделялось предотвращению словесных оскорблений и искоренению брани: «От всех чести нарушительных бранных словес, брани и бесчестия имеют, как начальные люди, так и солдаты весьма воздерживатись и никого оными, хотя он солдат или нет, никаким подобием не оскорблять и не бесчестить»[55], — читаем в гл. 59 «Устава прежних лет» (1702).

Еще определеннее эта тема звучит в ст. 9 гл. 2 «Артикула краткого», предназначенном светлейшим князем и кавалером А. Д. Меншиковым для употребления в кавалерии: «Кто смрадным, а особливо самым злобственным, которое у русаков гораздо суть в употреблении своего подобного будет бранить, то бы оного явно просил о прощении»[56]. А поскольку «скверные слова великое попущение к прелюбодейству подают», то надлежало воздерживаться не только от брани, но и от скверных песен, каковое требование с еще большей определенностью было выражено в 177 артикуле «Артикула воинского» (1715): «От позорных речей и блядских (блудных, нескромных. — Авт.) песней достойно и надобно всякому под наказанием удержатись»[57].

Весьма характерно, что требования, касающиеся искоренения в русском войске сквернословия, прозвучали в самое напряженное время, всего через два-три года после нарвского погрома, когда, казалось бы, державные русские головы должны были бы быть заняты проблемами гораздо более материального свойства. Тем не менее, мы убеждены, что без воспитания нравственного употребления слова, без чего немыслимо и воспитание воинской чести, не могла бы состояться и Полтавская победа. О чести подчиненных заботились неукоснительно, поскольку последняя воспринималась как действенное средство предупреждения дисциплинарных проступков. Воинские статьи «Устава прежних лет» предварял эпиграф: «Чрез оружие домогаются чести»[58].

Петровская традиция сохранялась на протяжение всего времени существования русской армии. Полезно вспомнить, что А.В. Суворов, будучи еще в совсем не таких уж высоких чинах не побоялся написать 26 себентября 1770 года своему начальнику генералу И.И. Веймарну: «Осмеливаюсь Ваше Превосходительство просить, дабы меня ныне по некоторым ордерам Вашим частых суровых выражениев избавить приказать изволили»[59]. Даже в жестокое николаевское время, когда солдат без излишней рефлексии могли многократно прогонять по «зеленой улице», уделяли самое серьезное внимание предотвращению оскорблений чести и достоинства военнослужащих: «Начальник, употребивший в данных им приказах слова оскорбительные для чести подчиненных, подлежит строгому наказанию и, по важности дела, отрешению от должности или исключению из службы»[60] — устанавливал Военно-уголовный устав 1839 года.

Такой подход приносил благие плоды. Например, в кровопролитном сражении с поляками при Остроленке (1831) понесшие тяжелые потери русские «гренадеры засели в канаве; их разделяли одно шоссе от польских войск. Никто не решался начать бой; сначала переругивались, потом начали кидаться камушками; один унтер-офицер Астраханского полка закричал: “Разве мы собаки, что в нас камнями бросают!”, вскочил, и все за ним бросились. Польские войска вынуждены были отступить»[61].

Интересно, что к особенностям военного слога автором первой русской военной риторики (1825) Я. В. Толмачевым относились скромность для подчиненного и решительность для начальствующего. Однако в решительных по тону приказах начальника не должны были слышаться «ни гордость, ни слабость; в замечаниях — ни грубость, ни колкость: гордость уменьшает должную доверенность подчиненного начальнику; слабость вредит почтению; грубость низка и простонародна (выделено нами. — С.З.); колкость раздражает»[62]. «Крик и угрозы только что раздражают, — как бы подтверждал его слова прославленный герой Отечественной войны генерал П.П. Коновницын в наставлении великим князьям Николаю и Михаилу Павловичам, — а пользы вам не принесут»[63].

Мемуары русских офицеров оставили множество примеров неослабного внимания к чистоте речи, выступавшей осязаемым показателем здорового морально-нравственного микроклимата в воинских подразделениях. Например, в воспоминаниях офицера Лейб-гвардии Егерского полка читаем: «Могу с уверенностью сказать, что за все мое время пребывания в полку в мирное время (1911–1914 гг.) в роте не было ни одной кражи, ни драки, ни пьянства, ни даже ругани (выделено нами. — С.З.)»[64]. Сквернословие офицера перед подчиненными считалось взаимным оскорблением чести и личного достоинства, и это в тогдашнем сословном обществе, в армии, где командные должности занимались представителями привилегированного класса. Мат — иначе «площадная брань», воспринимался образованными людьми как принадлежность самой площади, то есть простонародья, низшего слоя общества.

В «Записках кирасира» бывший офицер Лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества полка В.С. Трубецкой приводит великолепную отповедь, данную командиром эскадрона юному корнету, увлекшемуся «воспитательным» процессом и допустившему в речи употребление ненормативной лексики: «Послушай, дружок, — отечески проговорил ротмистр, — когда ты непотребными словами оскорбляешь людей, одетых в ту же форму, какую носишь ты сам, ты этим оскорбляешь свой собственный мундир, а, следовательно, и тот полк, который мы все любим и обязаны чтить… Мы должны развивать в наших солдатах чувство гордости, а не унижать их. Ты можешь и даже обязан подтягивать и наказывать своих подчиненных, но оскорблять их матерным словом — это уже хамство, дружок. Ну, а теперь ступай к своему взводу и чтобы слово «мать» я от тебя больше не слышал!»[65].

Конечно, в армейских полках, разбросанных по медвежьим углам империи, отношение к сквернословию, насколько можно судить по нравам, описанным в купринском «Поединке», было несколько проще. Задавленная всегдашней нуждой армейщина, для которой единственным очагом культуры в провинциальной глухомани нередко был только железнодорожный вокзал, не особо стесняла себя ни речевым, ни прочим этикетом. И все же в этой книге, полной горького разочарования молодого офицера, находится место описанию порядков, принятых в лучшей роте полка, которая по выучке и внешнему виду не уступала гвардейской. Командир роты капитан Стельковский описан у Куприна в следующих выражениях: «…в высшей степени обладал он терпеливой, хладнокровной и уверенной настойчивостью», «он скупо тратил слова и редко возвышал голос», что закономерно приводило к тому, что «в роте у него не дрались и даже не ругались».

Конечно, были и замшелые строевые «бурбоны» по образцу капитана Сливы, или ожесточившиеся нервные «идеалисты», вроде гаршинского капитана Венцеля, но не они олицетворяли собой Императорскую русскую армию, а такие люди, как герой, к сожалению, неоконченного романа И.С. Шмелева рыцарь долга и чести капитан Бураев, которые если и не могли избавить своей жертвой Россию от зла, то смогли хотя бы спасти ее честь.

«Капитан Бураев прошел по фронту привычных лиц, следивших за ним дыханием, скомандовал — “первая шеренга… шаг вперед!” — прошел вдоль второй шеренги, останавливаясь и поправляя то выгнувшийся погон на гимнастерке с накрапленными вензелями шефа, то криво надетый пояс, деловито-спокойно замечая — “как же ты, Рыбкин… все не умеешь носить ремня!” — или, совсем обидно, — “а еще в третьей роте!” — или, почти довольный, — “так… чуть доверни приклад!” — взял у левофлангового Семечкина винтовку, потер носовым платком и показал отделенному Ямчуку зеленоватое жирное пятно, — “кашу у тебя, братец, маслят!” — сделал франтоватому взводному Козлову, которого отличал, строгое замечание, почему у троих за ушами грязь, а у Мошкина опять глаз гноится, — “доктору показать, сегодня же!”»

[Солдаты]

Прямо в соответствии с основательно нами забытым требованием нашего же Полевого устава 1912 года: «Словесные распоряжения отдавать спокойно»[66]. Никакого крика, ругани, грубости, или — неизвестно, что хуже — изощренно «вежливого» издевательства. Русской армии было еще очень далеко до того разгула матерщины, который стал повсеместной реальностью в не столь далеком будущем.

Даже в тяжелые годы Первой мировой войны русское командование, как показывает приказ известного впоследствии белого генерала С.Л. Маркова, боролось со сквернословием не только офицеров, но и младших командиров. Например, во время передачи позиций подпрапорщик 13-го стрелкового полка, которым командовал Марков, «употребил несколько бранных выражений»[67] по адресу подразделения сменяемого полка за оставленные в окопах грязь и беспорядок. На это немедленно последовала реакция полкового командира: подпрапорщик, несмотря на боевые заслуги, был снят с должности и арестован на семь суток, к которым своей властью добавил еще тринадцать командир дивизии.

Спору нет, нельзя сказать, что и солдаты и унтер-офицеры русской армии совсем не матерились — бессмысленно было бы это отрицать, — но важно то, что сквернословие до 1917 года получало должную оценку и отповедь со стороны командования и, если смотреть шире, со стороны образованных классов.

Глава 2

Коловращение мата в военной среде

Во второй половине XIX века с народным сквернословием велась деятельная борьба в основном священниками и мирянами Православной Церкви. Позиция Церкви была заявлена в заголовке одного из «листков», посвященного этому вопросу: «Тяжкий грех — сквернословие»[68]. Основания такой позиции остаются неизменными по сей день, — уста, которые возносят хвалу Богу в молитве не должны оскверняться произношением бранных слов: «Ни один источник не может изливать соленую и сладкую воду» (Иак. 3, 12). Слово «скверный» происходит от «скверна», которое в словаре В.И. Даля толкуется в том числе и как «все богопротивное». Другими словами, матерщина богопротивна, мерзка и непристойна — так считал В.И. Даль; так, очевидно, считал некогда и русский народ, зеркалом языка которого традиционно признается словарь.

Начало широкого распространения мата в отечественном воинском дискурсе приходится на годы революции и Гражданской войны, когда народ, отринув нормы «буржуазной» морали, без помех со стороны власти и отделенной от государства, гонимой религии предался вкушению запретных плодов.

«Искусство» сквернословия вместе с арготическими[69] выражениями в «окаянные дни» (по И.А. Бунину) вошли в разговорную речь настолько, что даже стали своеобразной визитной карточкой победившего пролетариата. «Большевизм родился из матерной ругани»[70], — не без основания полагал С.Н. Булгаков. Как это напоминает времена первой русской Смуты, когда, по свидетельству дьяка Ивана Тимофеева, ко всем прочим грехам русского народа приложилось «последнее нетерпимое зло — самовольное оскорбление каждым при ссорах лица ближнего, именно — зловонное произношение языком и устами матерных скверных слов, ибо этим они не укоряемому досаждали, а родную (мать) оскверняли своими ругательствами»[71]. Но в XVII веке русские люди хоть осуждали этот грех, правильно связывая моральное падение народа и войска, выражавшегося порой в откровенном потворстве многочисленным самозванцам, с безнравственностью отечественных «языковредных лжевоинов», чья свирепость и разнузданность приводила в ужас самих польских завоевателей.

После 1917 года сквернословие уже не осуждалось, ибо свидетельствовало о «пролетарском происхождении», простоте обхождения и близости к народу. В общении с подчиненными особенной простотой отличались красные командиры периода т. н. «красногвардейской атаки на капитал» (1917-1918). Например, некий С.М. Пугачевский, назначенный начальником костромского отряда Красной гвардии, для начала терроризировал свое расхлябанное войско: «…собрал всех офицеров гарнизона и, сказав им пару теплых слов, по русскому обычаю, добавил, что если отряд мой не выступит, так и знайте, — всех перевешаю. Добровольцам, записавшимся в отряд, сказал, что кто из них не поедет — расстреляю»[72]. Подобный стиль общения, конечно, во многом определялся характером «личного состава», который сам народный комиссар В. А. Антонов-Овсеенко честно характеризовал в следующих выражениях: «…были эти ребята бравые, не умевшие находить вежливых оборотов; а иногда были это и люди недостойные — пьянчуги и тупые насильники»[73].