Книги

Русский мат, бессмысленный и беспощадный, на войне и военной службе

22
18
20
22
24
26
28
30

В молитве Александра Невского перед Ледовым побоищем (1242) наблюдается интересное переплетение сюжетов ветхозаветной и русской истории. «Суди меня, Боже, — воздев руки к небу, воззвал князь, — рассуди распрю мою с народом неправедным и помоги мне, Господи, как в древности помог Моисею одолеть Амалика и прадеду нашему Ярославу окаянного Святополка»[43]. Псалмы, как можно видеть и из молитвы рязанского князя, цитирующего 19-й псалом, служили основой воинских молитв. Поэтому в воинских повестях и житийных рассказах русского Средневековья встречается такое обилие ветхозаветных имен и сюжетов

Речевая деятельность русских полководцев в битве на Куликовом поле (1380), послужившей сюжетом нескольких летописных повестей и литературных произведений первой четверти-середины XV века, также демонстрирует следование указанному канону на всех этапах подготовки и развития сражения. Великий князь Дмитрий Иванович творит молитву и обращается к войску, принимая решение перейти Дон; «витийствует» накануне сражения после коленопреклоненной молитвы прямо перед черным знаменем большого полка; молится в день сражения и даже перед вступлением в схватку воинов из его ближайшего окружения.

Инвективы в военных речах в этот период немало говорят о характере и степени опасности, которые те или иные противники представляли для русских. Против западных воинов, воспринимавшихся врагами православной веры, применялись возвышенно-религиозные инвективы (народ гордый, Амалик), в то время как инвективы в адрес монголо-татар по большей части основывались на национально-бытовом неприятии (поганые, сыроядцы, т. е. язычники, питающиеся сырым мясом).

И все же дух средневековых русских военных речей удивительно несуетен и возвышенно печален; они чем-то неуловимо напоминают народные песенные «страдания». Перед судьбоносной схваткой с вековыми угнетателями Дмитрий Иванович Донской, чутким христианским сознанием прозревая трагизм предстоящего смертоубийства, роняет: «…нам с ними пить общую чашу, друг другу передаваемую»[44]. Аллюзия с евангельским сюжетом «моление о чаше» (Матф. 26, 39; Лука 22, 42; Марк 14, 36) не случайна. Восприятие врагов как сопричастников общей кровавой жертвы, уравнивающей всех перед Смертью, когда кажутся нелепыми земные распри и утихают страсти, характерно для средневекового русского воинского сознания. «Слово о полку Игореве» после инвектив вроде «черный ворон, поганый половчанин» также горько подытоживает: «…сватов напоили, и сами полегли».

Высокую эффективность религиозного воспитания для формирования боевого духа воинов иллюстрирует тот факт, что русские, потеряв в Куликовской битве 5/6 всего войска, выстояли и одержали победу. Причем после изнурительного сражения воины, собираясь к знаменам, «шли весело, ликуя, песни пели: те пели богородичные, другие — мученические, иные же — псалмы, — все христианские песни (выделено нами. — С.З.)»[45].

Даже в индивидуальном риторическом стиле Иоанна Грозного с характерной для него неожиданной сменой тональности, переходами от велеречивой убедительности к резкой язвительности и инвективам, последние редко выражаются в прямой номинации, как в его ультиматуме казанским татарам в 1552 году: «Говорю вам истинную правду для вашей же пользы, щадя вас и оберегая, ибо не кровопийца я и не сыроядец, как вы, поганые басурмане, и не рад я пролитию вашей крови, но за великую неправду вашу пришел я, посланный Богом, оружием наказать вас. И если не послушаете слов моих, то с помощью Бога моего возьму город ваш на щит, вас же всех, и жен ваших, и детей без пощады склоню под меч. И падете вы и будете, как пыль, попраны нашими ногами…»[46].

И в дальнейшем литературные источники — «Повесть о прихождении Стефана Батория на град Псков», «Приход под Троицкий Сергиев монастырь панов польских и литовских», «Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков» — не устают акцентировать внимание на удивительной сдержанности на язык русского воинства. Несмотря на «угрозы», «укоры», «насмешки» и даже «богохульные слова» неприятеля наши предки умели обуздывать себя, явно в надежде на то, что «явит нас Бог за наше смирение христианское львами яростными перед вами, собаками»[47]. Что и происходило в действительности — сдержанность в речи позволяла аккумулировать и, мы бы сказали, сублимировать нерастраченный гнев воинов за оскорбления в боевую энергию, беспощадную рубку.

Первый зафиксированный в исторической литературе факт проникновения брани, понимаемой как божба и проклятия, в воинский дискурс относится ко времени Столетней войны (1337_1453) Религиозный пафос, находивший применение в эпоху Крестовых походов, на первых порах не употреблялся обеими сторонами в этом споре христиан между собою, перефразируя А.С. Пушкина. Героический пафос личной чести и воинской доблести в описываемый период до определенной степени исчерпал себя. Это было связано с тем, что война шла очень долго; призывы к доблести, что называется, «приелись» и перестали вызывать в душах воинов эмоциональный отклик. К тому же войска вынуждены были кормиться за счет населения, что на деле означало практически узаконенное мародерство и грабежи.

К 1429 году, когда Карл VII предоставил Жанне д"Арк войско для помощи осажденному Орлеану, продолжительная война привела к тому, что по выражению М.И. Драгомирова, «и войска, и начальники озверели и изразбойничались вконец»[48]. Грабеж и насилие считались делом настолько законным, что один из французских капитанов Этьен де Виньоль по прозвищу Ла Гир имел обыкновение говаривать, что «если бы Бог воплотился в воина, он стал бы грабителем»[49]. Одним из признаков полного морального разложения французского войска было повальное сквернословие, поразившее всех: от капитанов до простых солдат. «Богохульственное сквернословие составляло неминуемую приправу чуть не каждой фразы, как в нашем великорусском простонародье поминание родственников по восходящей линии», — так с юмором комментировал М.И. Драгомиров работу Ж. Мишле, посвященную Жанне.

Дева-воин сочла возможным выступить в поход только после того, как очистила армию от этой разлагающей сознание солдата скверны. По свидетельству герцога Алансонского, «Жанна сильно гневалась, когда слышала, что солдаты сквернословят, и очень их ругала, и меня также, когда я бранился. При ней я сдерживал себя»[50]. Причем сама удивлявшая Мишле легкость, с которой французские солдаты меняли свои привычки: исповедовались, причащались, изгоняли из лагеря продажных женщин — лучше всего свидетельствует о том, что человек, даже занимающийся таким тяжелым и кровавым ремеслом как военное, всегда нуждается в пафосе, возвышающем цели войны над простым убийством.

Другой пример торжества морального духа, воплощенного в чистоте речи, можно почерпнуть из Тридцатилетней войны (1618–1648). Войну эту современники справедливо отождествляли с концом света и первой если не мировой, то всеевропейской войной, от которой Германия не могла вполне оправиться и столетие спустя. В одном из стихотворений немецкой народной литературы XVI век под красноречивым названием «Сатана не пускает больше в ад ландскнехтов» приводится (от лица нечистой силы) описание обика воинов тогдашних европейских армий.

На лицах шрамы, борода щетиной, Взгляд у них самый неукротимый. Короче, вид у ландскнехтов таков, Какими нас малюют спокон веков. В кости играли они меж собой, Вдруг крик поднялся, гам и вой. Полезли в драку, топочут, орут, Друг друга и в рыло, и в брюхо бьют. При этом так сквернословят погано, Как будто турки они или басурманы[51].

Подстать внешности и поведению был дискурс наемников, пример которого дает роман фон Гриммельсгаузена «Симплициус Симплициссимус» — энциклопедия нравов Тридцатилетней войны: «“Разрази тебя громом (право слово!), так ты еще жив, брат! Да провались ты пропадом, как черт свел нас вместе! Да я, лопни мои глаза, уже думал, ты давно болтаешься в петле!” На что тот отвечал: “Тьфу ты, пропасть! Браток! Да ты ли это или не ты? Черт тебя задери! Да как ты сюда попал? В жись не подумал бы, что тебя повстречаю; я завсегда полагал, что тебя давно уволокли черти!”»[52].

На фоне всеобщего падения нравов особенно выделялись порядки, установленные в лагере «шведского героя», «северного льва» — так современники единодушно величали Густава II Адольфа — энергичного, честолюбивого и глубоко религиозного шведского короля из династии Ваза. В его армии строго преследовались распущенность, грабежи, азартные игры, дуэли и особенно богохульство; солдат все время находился под бдительным присмотром:

«Зорю пробьют, — полк, молиться изволь: Нас на молитву выстроят рано, И так под призывную дробь барабана, День — бегай, молись, а как лопнет терпенье, С коня сам король прочтет нравоученье»[53]

Высокий строй души шведского полководца и внимание, которое он неослабно уделял воспитанию своих войск, приносили поражающие современников плоды. Лишившись практически в начале сражения при Лютцене (1632) своего главнокомандующего, шведы смогли (крайне редкий, если не исключительный случай в истории военного искусства) довести дело до победы, причем в решительный момент дрогнувшие было войска увлек за собой… королевский капеллан.

К концу Тридцатилетней войны относится и первое замечание относительно не лучших порядков, перенятых русскими от европейцев, в поисках заработков и приключений потянувшихся на русскую службу при царе Алексее Михайловиче. В уставе «Ученье и хитрость ратного строения пехотных людей», изданном в 1647 году, находим такой язвительный пассаж: «А как ныне меж иными нашими ратными людьми делается, не так как предки наши чинили, которые на недругов своих смелым и неробливым сердцем оружьем своим дерзали, руками своими смели прииматся и побеждати. А нынешние проклинанием и божбою себя хотят обороняти, мыслят и чают как у них у всякого слова не по сту клятвенных бесчинных слов, что они тогда не ратные люди»[54]. Несмотря на то, что устав представлял собой переложение сочинения фон Вальхаузена «Kriegskunst zu Fuss», вряд ли бы переводчик стал переводить все подряд, что не имело бы отношения к современной ему русской действительности.

Нетрудно заметить, что описанные обычаи не имели уже ничего общего со средневековым воинским риторическим каноном, зато сильно напоминали порядки, распространенные в армии Священной Римской империи германской нации. Пагубное пренебрежение моральным духом, упование исключительно на численность, выучку и оснащенность, выразились в запальчивой фразе воеводы Василия Борисовича Шереметева: «При моих силах можно с неприятелем управиться и без помощи Божией!» Судьба судила ему убедиться в своей опрометчивости при оценке морального духа армии: после разгрома и капитуляции под Чудновым (1660) он 22 года провел в татарском плену. Достаточно закономерно, что многолетняя борьба русских с Речью Посполитой при Алексее Михайловиче закончилась фактически ничем, сведясь только к взаимному истощению сторон.

Устранению из жизни войск всего, что ведет к деморализации, уничтожению нравственности, препятствует доброму солдатскому поведению, укреплению субординации и дисциплины служили меры, предпринятые Петром Первым.

«Артикул воинский» (1715) устанавливал суровые наказания за богохульство, божбу и проклятия, истинные или ложные, как теперь называет их В.И. Жельвис, междометные. Тем, кто «имени божию хулению приносит, и оное презирает, и службу божию поносит, и ругается слову божию и святым таинствам» надлежало прожигать раскаленным железом язык и отрубать голову (артикул з); рисковавшему «пресвятую матерь божию деву Марию и святых ругательными словами» поносить, грозило отсечение «сустава» и казнь (артикул 4). Даже само недоносительство о таковых высказываниях преследовалось весьма сурово: лишением имущества или самой жизни (артикул 5). Легкомысленное употребление святых имен в речи, не содержащее признаков их оскорбления, наказывалось в первом случае двухнедельным заковыванием в «железа» с вычетом месячного жалованья в пользу госпиталя, в другой раз — «наказанием на теле» шпицрутенами, ну а в третий раз — каралось расстрелом (артикул 6). Употребление имени божия всуе, в божбе или клятве, сгоряча, в сердцах или даже, заметим, от ложного рвения к службе, могло привести к денежному вычету и постановке «под ружье» в присутствии всего полка (артикул 7); если же это имело место обдуманно, в пьяном виде или со злости — то такое поведение влекло за собой вычет половины месячного жалованья и постановку на час-другой под ружье. Все указанные провинности, если они не наказывались смертью, могли сопровождаться церковным покаянием.