Книги

Русский мат, бессмысленный и беспощадный, на войне и военной службе

22
18
20
22
24
26
28
30

«Бхишма так молвил, усмехаясь: “Будешь ли ты разить или нет, ни за что не стану я с тобой сражаться. Ибо как Творец тебя создал, так и [остался] ты Шикхандини”. Выслушав эти слова его, Шикхандин, вне себя от гнева, сказал Бхишме на поле боя, облизывая губы: “Я знаю тебя, кшатриев[5] истребителя, о мощнорукий! Слышал я, что [обладаешь] ты божественной силой. Но и зная о силе твоей, я буду с тобой сражаться!.. Будешь ли ты разить или нет, живым ты не уйдешь от меня! Посмотри хорошенько, о Бхишма, на этот мир [в последний раз], о победоносный в боях!”»

[Бхишмапарва]

Суть насмешек Бхишмы легко понять, если учесть, что Шикхандин, по преданию, сотворен был женщиной, но впоследствии предпочел стать мужчиной, — об этом удивительном факте источник упоминает как-то туманно. Именно на данную метаморфозу намекает Бхишма, присоединяя к имени Шикхандина окончание женского рода. Заметно, что «стрела» инвективы попала в цель, и противник совершенно вышел из себя.

Герой древнеиранского эпоса «Шах-намэ» юный богатырь Сухраб также перед боем вступает в острую перепалку с воином Хаджиром, почти теми же словами, что и античные рыцари Гомера. Как Ахиллес перед схваткой с Гектором пытался подавить его волю: «Ближе иди, чтоб скорее предела ты смерти достигнул!», — так и Сухраб сулит неприятелю смерть от своей руки, что тот парирует инвективой:

«Один ты вышел, гневом распален? На что надеешься? Куда стремишься? Или драконьей пасти не боишься? И кто ты, предстоящий мне в бою, Скажи, чтоб смерть оплакивать твою?» И отвечал ему Хаджир: «Довольно! Сам здесь падешь ты жертвою невольной Себе я равных в битве не встречал, Лев от меня уходит, как шакал… Знай — я Хаджир. О юноша незрелый, Я отсеку главу твою от тела И Кей-Кавусу[6] в дар ее пошлю. Я труп твой под копыта повалю»[7]. [Шах-намэ]

Сюжет поэмы позволяет понять, что боевым вызовом попутно решалась еще одна задача: понять, кто стоит перед поединщиком и подобает ли скрестить с ним оружие[8]. Пока не изобрели геральдику, оставалось только расспросами убеждаться в благородстве и славе противника. Эпические герои были очень требовательны в этом смысле, для них было мало чести обагрять себя кровью простых воинов, тех просто избивали без разбора и счета. Сохранялась опасность не узнать знакомого или родственника — такая судьба постигла, например, никогда не встречавшихся прежде Сухраба и его отца Рустама, не пожелавшего признаться молодому витязю, что он сам прославленный богатырь, чтобы не добавлять тому цены лавров и мотивации в стремлении к победе.

Эпос и литература раннего европейского Средневековья свидетельствует о сохранении в воинском дискурсе жанра боевого вызова, наполненного инвективами в адрес противников. Следует отметить, что с возникновением основных монотеистических религий вооруженное противостояние переместилось из среды профессионального воинства, родовой аристократии в широкие народные массы и ознаменовалось крайним ожесточением. Героями эпических произведений все чаще стали становиться простые люди, волею судеб взявшие в руки оружие, мстившие врагам за поругание и разорение семьи, гибель или пленение родичей и соотечественников. Соответственно, инвективы в значительной степени утратили изощренность, стали проще и грубее.

Герой византийской поэмы «Армурис» (IX в.), например, при обращении к захваченному им «языку»-арабу совершенно не стесняется в выражениях, честя его «вздорным сарацином» и сопровождая допрос для вящей убедительности мощной зуботычиной. Прежде чем обрушиться на вражеское войско, он в лучших традициях героической словесности представляется врагам, не забывая помянуть их недобрым словом, самой, пожалуй, распространенной инвективой в адрес иноверцев:

«К оружию, поганые собаки-сарацины! Скорей наденьте панцири, скорей седлайте коней, Не медлите, не думайте: Армурис перед вами, Армурис, сын Армуриса, отважный ратоборец!»[9] [Армурис]

В русских былинах неверного Калина-царя «собакой» именуют буквально через слово настолько привычно, что он и сам себя устами сказителя в разговоре с Ильей Муромцем покорно величает точно таким же образом: «Не служи-тко ты князю Владимиру, ⁄ Да служи-тко ты собаке царю Калину»[10].

В. Васнецов Богатыри

Русские богатыри, герои былин и сказок, в массе своей также «люди из народа», казаки-порубежники, взявшие на себя ратный труд защиты родной земли от непрошеных гостей из Великой Степи. Их речь далека от рыцарской куртуазности; даже Добрыня Никитич, известный среди прочих соратников своей вежливостью, умением с молодцом съехаться-разъехаться, «и молодцу честь воздать», так обращается к встреченному им татарину:

«Уж ты гадина, едешь, да перегадина! Уж сорока, ты летишь, да белобокая! Да ворона ты летишь, да пустоперая, Пустопера ворона да позагуменью! Не воротишь на заставу караульнюю! Ты уж нас молодцов, видно, нечем считать?..»[11] [Застава богатырская]

После столь выразительного приветствия встреченный богатырем Сокольник задает Добрыне порядочную взбучку по мягкому месту (!); потом достается и Илье Муромцу, по законам жанра обратившемуся к поединщику с подобными же словами. Только молитва к Пречистой Божьей Матери спасает «стара казака» от неминуемой смерти. В противном случае не выручает и силушка богатырская. Например, когда явно нарушается заповедь «Не искушай Господа Бога твоего» (Мф. 4,7):

«И стали витязи похвалятися: “Не намахалися наши могутныя плечи, Не уходилися наши наши добрые кони, Не притупилися наши мечи булатные!” И говорит Алеша-попович млад: “Подавай нам силу нездешнюю, Мы и с тою силою, витязи, справимся!”»[12] [С каких пор перевелись витязи на святой Руси]

По сюжету былины, богатыри, истребив несметную «силу басурманскую», возгордились и молвили «слово неразумное». В ответ откуда ни возьмись явились два «воителя», которые тут же предложили семерым богатырям бой с ними держать. И сколько богатыри ни рассекали супротивников, число их только удваивалось; в итоге не спасло притомившихся-таки истреблять врагов хвастливых витязей и бегство.

Похвальба противников сказочных героев по типу «Я посажу тебя на ладонь одною рукою, прихлопну другою — костей не найдут»[13] также всегда выступает только прелюдией к сокрушительному поражению.

Примеры свидетельствуют, что вызывающее поведение, пустое кичение силой, выражающееся в брани и насмешке, в отечественной эпической традиции неявно осуждаемо и обычно наказуемо. Объяснить это можно двояко.

Во-первых, русские сказки и былины иллюстрируют важное отличие победы от физического истребления, заключающееся в нравственном превосходстве победителя. Именно оно удерживает руку богатыря от удара, когда сам поверженный враг коварно просит: «Секи вдругорядь!»11 И горе витязю, если он, движимый чувством мести или ненависти, попытается добить лежачего, — тот восстает с новыми силами или вместо одного воина встают два, как в приведенном примере. В этом сюжетном ходе слышен отголосок слов апостола Павла: «…не участвуйте в бесплодных делах тьмы» (Еф. 5Д1) — не соглашайтесь ни словом, ни делом с велениями нечистой силы, дабы ни на йоту, пусть и невольно, не уподобиться ей.

Во-вторых, русское воинство вынуждено было веками вести борьбу на своей территории, противостоя многочисленным, сильным и агрессивным соседям, природным, в силу своего образа жизни, воинам-кочевникам. Монголо-татарское нашествие привело фактически к полному уничтожению профессионального княжеского войска. Моральный урон, который претерпело русское воинское сословие, оказавшееся неспособным выполнить свой долг, — защитить народ от захватчиков — оказался сильнее физических потерь. Русская воинская эмблематика так и не выросла в геральдику, а жанр воинской повести в литературе оказался насквозь проникнутым духом жертвенности, чуждым всякой земной суеты. В свете высшей жертвы, которую может принести человек «за други своя» все зримое, осязаемое, плотяное не казалось существенным: сила и воинское умение не спасали — даже самого могучего русского былинного богатыря выручает то молитва, то крест, удачно оказавшийся на пути вражеского копья. [14]

В совершенно других условиях происходило формирование менталитета западного рыцарства — в ходе преимущественно завоевательных походов, носивших нередко откровенно грабительский характер. Даже возвышенные цели Реконкисты[15] не исключали внимания к вполне земным интересам. В «Песне о моем Сиде» (XI в.), например, описание воинских подвигов благородного рыцаря Руя Диаса Кампеадора (Ратоборца) сопровождается почти таким же простодушным восхищением, как и исчисление захваченного им у мавров добра.

Нравы европейцев, по крайней мере, в период раннего Средневековья были еще довольно грубы, — не стоит забывать, что христианство среди воинственных германских племен насаждалось весьма жестокими методами. Даже священники и епископат каролингской[16] эпохи были скорее воинами, чем пастырями; современники удрученно отмечали, что «клир предпочитает скачки, турниры, соревнования в стрельбе из лука христианскому богослужению»[17].

Отношение к прекрасному полу на первых порах было чуждо всякой куртуазии[18]. Храбрый Зигфрид из «Песни о нибелунгах» не стесняется поколачивать свою прекрасную жену Кримхильду за чрезмерно длинный язык. В романах артуровского цикла благородным дамам нередко грозят оскорбления и посягательство на честь от встретившихся некстати на их пути рыцарей-хищников. Высокородные аристократы из «Песни о Сиде», считая свой брак с дочерями Сида, навязанный им королем Испании, неравным, избивают несчастных женщин чуть не до смерти ременными плетями, колют до крови шпорами и бросают беспомощных умирать в лесу.

Возможно, поэтому в средневековой литературе постепенно начал создаваться и пропагандироваться идеал рыцаря без страха и упрека, унаследовавшего лучшие черты эпического героя: непоколебимо верного сюзерену, изысканно галантного в служении Даме, несгибаемого перед лицом неприятеля, милостивого к побежденным, скромного и вежливого в общении с друзьями и врагами. «Истинный влюбленный, — наставляла, например, знаменитого французского рыцаря Жана де Сентре его дама, — склонен только к оной благороднейшей и блистательной науке — владению оружием… Его слуха не достигает ни одно грубое слово, его взора — ни один лживый взгляд; его уста не осквернены низкими речами, руки — ложными клятвами»[19].

Согласно рыцарскому этикету, турнирной или смертельной схватке предшествовал письменный или устный вызов, составленный в самых изысканных выражениях. По мере укоренения традиций куртуазности и роста самосознания рыцарства, инвективы стали рассматриваться как атрибут дискурса только неблагородных противников, как зримое свидетельство низменности побуждений, вспыльчивости и заносчивости. Как и в русском былинном эпосе, такие воинские качества не приносят победы: ни в одном рыцарском романе нельзя найти ни одного случая, чтобы неблагопристойно выражавшийся рыцарь-буян и задира не был посрамлен на ристалище или на поле боя. Мало того, ими гнушались даже ближайшие родственники, не находя извинений их грубости: