Книги

Русские беседы: лица и ситуации

22
18
20
22
24
26
28
30

«У ног моего настоятеля я сложил все права на самостоятельность и отказался от своей независимости. Храмовник только по имени не раб, а, в сущности, он живет, действует и дышит по воле и приказаниям другого лица.

[…] мщение – это пир богов. И если правда, как уверяют нас священники, что боги приберегают это право для самих себя, значит, они считают это наслаждение слишком ценным, чтобы предоставлять его простым смертным. А честолюбие! Это такое искушение, которое способно тревожить человеческую душу даже среди небесного блаженства. […] Рыцарь Храма теряет, как ты справедливо сказала, свои общественные права и возможность самостоятельной деятельности, но зато он становится частью того непреодолимого океана, что подтачивает скалы и поглощает королевские флоты. Такова же всеобъемлющая сила нашей грозной лиги, и я далеко не последний из членов этого мощного ордена. […] Рыцари Храма не довольствуются тем, что могут стать пятой на шею распростертого монарха. Это доступно всякому монаху, носящему веревочные туфли. Нет, наши тяжелые стопы поднимутся по ступеням тронов, и наши железные перчатки будут вырывать скипетры из рук венценосцев. Даже в царствование вашего тщетно ожидаемого мессии рассеянным коленам вашего племени не видать такого могущества, к какому стремится мое честолюбие [выд. нами. – А. Т.[192].

Данный фрагмент демонстрирует основные положения иезуитского мифа, в частности – моральную невменяемость, постигающую приверженца данного учения, выпадение из сообщества, поскольку для него больше не существует моральной ответственности. Другой момент, не менее важный, это фактический уход от христианства (так, Буагильбер характерным образом окружен сарацинами – он больше не рыцарь веры, но рыцарь ордена). Примечательно и то, что в выделенном ранее фрагменте из рассуждений Буагильбера можно видеть связку, устанавливаемую между мифом о иезуитах и мифом о еврейском заговоре (равно как двумя с небольшим десятилетиями ранее уже возникла связь между мифом о масонах и евреями, пролагая дорогу будущему мифу о «жидо-масонском заговоре). В ответ на возражение Ревекки, напоминающей о том, что она иудейка (и, следовательно, «родство душ», о котором рассуждает Буагильбер, немыслимо из-за разницы исповеданий), тот говорит:

«Не ссылайся, – прервал ее храмовник, – на различие наших верований. На тайных совещаниях нашего ордена мы смеемся над этими детскими сказками. Не думай, чтобы мы долго оставались слепы к бессмысленной глупости наших основателей, которые предписали нам отказаться от всех наслаждений жизни во имя радости принять мученичество, умирая от голода, от жажды, от чумы или от дротиков дикарей, тщетно защищая своими телами голую пустыню, которая имеет ценность только в глазах суеверных людей [выд. нами. – А. Т.]. Наш орден скоро усвоил себе более смелые и широкие взгляды и нашел иное вознаграждение за все наши жертвы. Наши громадные поместья во всех королевствах Европы, наша военная слава, гремящая во всех странах и привлекающая в нашу среду цвет рыцарства всего христианского мира, – все это служит целям, которые и не снились нашим благочестивым основателям, но мы храним это в тайне от тех слабых умов, которые вступают в наш орден на основании старинного устава и пребывают в старых предрассудках, а мы используем их как слепое орудие нашей воли»[193].

В рамках этого образа «иезуитов» не только они сами, но и «католичество» в своей сути оказывается «анти-христианством» (где актуализируется апокалиптическая риторика протестантизма XVI–XVII вв., видящего в Риме «Вавилон» и на троне восседающего Антихриста или его предтечу)[194]. Вместе с тем иезуиты подвергаются обвинению и как носители «духа Просвещения», т. е. «духа Революции» и «нигилизма»: они «свободны от суеверий» (но не свободны от страстей, напротив, именно свобода от «суеверий», от традиций и традиционной морали, делает их рабами страсти, что сочетается с подчеркиванием «эмоциональности», воздействия в первую очередь на чувства: здесь логика обвинения закольцовывается и становится всевключающей – иезуиты это и всеразрушительный рационализм и одновременно разрушение разума, чистая страсть; впрочем, не обязательно видеть здесь внутреннее противоречие, поскольку данное рассуждение может быть проинтерпретировано как нарушение «границ разума», неразумие, к которому ведет исключительная ставка на разум – безмерность, противостоящая консервативной критике, как критике «утопического», в чем обвиняют иезуитов[195]). В цитированном тексте В. Скотта примечателен и момент проговариваемого отступления от первоначального устава – двойственность образа: иезуит в миру, иезуит, который вступает или даже всю жизнь проводит в ордене, оставаясь лично честным человеком, не знающим тайн своего ордена. «Заговор в заговоре» создает систему зеркал, которые уводят в бесконечность – церковь, «властолюбивый Рим», становится сандалью на шею распростертого монарха, но в рамках этого стремления есть и иное, скрытое от «простого монаха», пусть даже им будет папа. В итоге у заговора нет предела – Орден не только служит орудием Папы, но – в той же логике – оказывается тем, кто использует Папу, повелевает им (или стремится к этому). Отступление от устава, проговариваемое Скоттом, типично для этого рода рассуждений, открывая возможность двойственной трактовки: извращение, вкравшееся в институты, или извращение, существующее изначально, с самого момента основания. Романный текст В. Скотта дает свободу для любой из интерпретаций, а исторически мы видим, что в зависимости от потребностей момента и ситуации говорящего актуализируется либо первая, либо вторая возможность.

Так, в рамках консервативных католических нападок на иезуитов (и вообще на клерикальное влияние) речь идет о порче института или о вредности ордена – который тогда трактуется как извращение католического учения или, по крайней мере, извращение на практике (в подтверждение чего говорящие имеют возможность сослаться на буллу самого Климента XVI). Если же возвращаться к славянофильскому материалу, то вполне очевидно, какая из альтернатив будет избрана, учитывая, что уже базовая схема понимания истории христианской церкви (изложенная во французских брошюрах Хомякова и довольно родственная предшествующим поискам Самарина, в свою очередь опирающимся на гегелевские или принадлежащие к близкому первым кругу построения в области философии истории и философии религии) предполагала интерпретацию католичества и протестантизма как воплощение (пользуясь позднейшей терминологией Вл. Соловьева) одного из отвлеченных начал – в своей отвлеченности, абсолютизации оборачивающихся ложью (начала авторитета и начала свободы – как свободы отрицательной, индивидуального поиска и индивидуального решения, как не имеющего корректива в Церкви – собственно, где исчезает Церковь, на место которой приходит простое «собрание лиц»).

Примечательно, что к 1871 г. предложенная Самариным интерпретация окажется едва ли не «общим местом». Так, А. Градовский, либеральный публицист «Голоса» и видный специалист по государственному праву, профессор Петербургского университета, пишет: «<…> какую бы цену имело «братство» людей, если бы предварительно люди были обезличены? Мы знаем такое братство – братство Иисуса, орден иезуитов; но это братство не имеет ничего общего с братством о Христе Спасителе, сказавшем: «милости хочу, а не жертвы», т. е. вольного сознания своих обязанностей, а не уничтожения личности, в силу которого теряет цену и самое добро. И которая из двух церквей ближе к идеалу христианства: православная ли, состоящая из вольного союза многих поместных церквей, или католическая, с ее тлетворным «единством», поддерживаемым отлучениями, инквизициями и гнусными происками?»[196].

Миф о иезуитах в России, однако, довольно скоро утратит большую часть своей политической актуальности – и в силу того, что после подавления восстания 1863 г. «польский вопрос» утратит на ближайшие десятилетия свою остроту (и, соответственно, уйдет на периферию общеимперской повестки), и вследствие быстрой секуляризации польско-русских национальных взаимодействий. К последним годам XIX в. миф станет, с одной стороны, достоянием ангажированных историков (напр., М. О. Кояловича или А. С. Будиловича), а с другой – перейдет в ведение «легких жанров», бульварных романов и т. п.: если прошлые конфликты еще рассматриваются через призму мифа как авторитетной объяснительной модели, то в современных противоречиях стороны уже не ищут «иезуитский след», а если и упоминают об «иезуитстве», присущем противнику, то отнюдь не претендуя на реальную связь с Орденом.

Но, примечательным образом, миф о иезуитах оказывается политически актуален уже в ином качестве – через описание прошлого и отождествление с «известным» объектом, «иезуитами», иного, проблематичного. Показательна в этом отношении небольшая статья В. В. Розанова 1899 г. «Антисемитизм – антииезуитизм», в которой он стремится легитимировать первый через отождествление его со вторым. Поскольку иезуиты выступают бесспорным злом, а «борьба с иезуитизмом велась просвещением, и тех, кто ее вел, Европа назвала вождями своего просвещения»[197], то антисемиты, борющиеся с евреями, «современными иезуитами», чья «организация […] всегда была такая же, как организация иезуитов, но лишь в наши времена значение еврейства в общей жизни народов сравнялось с властью и влиянием, которые иезуиты имели до нынешнего столетия в делах мира»[198], оказываются истинными наследниками Просвещения и защитниками общечеловеческих ценностей:

«[…] антисемитизм есть борьба против исключительности и касты, захватывающей мировую власть, и борьба эта кончится только тогда, когда евреи, как иезуиты, откроют свои книги и отрекутся от своей организации»[199].

Тем самым миф о иезуитах, на недолгое время сделавшись политически актуальным в России, в дальнейшем функционировал не только как матрица для других аналогичных мифов, но и как их quasi-документальное основание, подтверждая правдоподобность нового утверждения ссылкой на достоверность минувшего опыта.

Приложение

Вдали от Рима: дворянское католичество в России

Католицизм в императорской России. Девятнадцатый век в истории русского католицизма

Беседа Андрея Тесли и Ричарда Темпеста. Январь 2016 г.

Материалы скайп-интервью с участием американского слависта, профессора, директора Русского, восточноевропейского и евроазиатского центра Иллинойского университета Ричарда Темпеста и кандидата философских наук, доцента Тихоокеанского государственного университета Андрея Тесли.

– Добрый день! Мы начинаем первый в этом году раунд «гефтеровских» телемостов. И сегодня наши гости – Ричард Темпест, знакомый аудитории «Гефтера» по его выступлениям у нас 2014–2015 гг., и Андрей Тесля, постоянный колумнист и автор Gefter.ru. Сегодня мы намерены говорить о судьбах католицизма в России XIX в. Предоставляю слово заинтересованным собеседникам.

Ричард Темпест: Добрый день! Здравствуйте, Андрей!

Андрей Тесля: Здравствуйте! Я хотел сначала спросить, обращаясь к вашим работам, с одной стороны, о феномене русского католицизма, а с другой – об истории русского католицизма в России. Применительно к XIX в., какие этапы развития русского католичества вы видите или, наоборот, не видите? Может быть, вы замечаете разрывы между разными эпизодами, которые принято помещать в хронологическую последовательность.

Р.Т.: Мне очень понравилось это слово – разрывы, потому что именно так я это явление всегда рассматривал, как некие перерывы в постепенности культурного процесса. Если мы начнем с царствования Александра I и создания ордена иезуитов в России, при Александре же и запрещенного, и продолжим царствованиями Николая I, Александра II, Александра III, то я не вижу поступательно развивающейся тенденции взаимопонимания или взаимопроникновения двух религиозных традиций. Диалога нет. Вместо этого я вижу сначала появление и впоследствии почти всегда неизбежное исчезновение из русского культурного пространства мыслителей, писателей, отдельных личностей, которые обращались к католицизму или обращались в католицизм.

А.Т.: Спасибо. Но опять же, если продолжить сказанное: если здесь нет единой истории, то можем ли мы говорить о наличии некоего единого повторяющегося сюжета?