Однако никакая конспирация не помогла. Всевидящее око полицейских агентов зафиксировало мое появление на родной земле.
Я решил навестить семью моей младшей сестры Анны Ефремовны. Там в то время жила и моя матушка. Вечером незаметно пробрался в их дом. Мама, Анна и ее муж Николай Андреевич Щербаков, заранее оповещенные о моем приходе, подготовили скромное угощение. Встреча с родными была радостно-печальной, особенно тяжело переживала эту встречу моя любящая и горячо любимая мама.
Квартира, занимаемая моими родственниками, располагалась над цокольным этажом, наполовину уходившим в грунт, окнами во двор.
Сидя за столом напротив окна, я вдруг заметил за занавеской какую-то тень. Присмотревшись, я узнал знакомую фигуру: да это был он, мой старый знакомый, полицейский агент «Москва», числившийся на заводе ДЮМО рабочим-вальцовщиком. Видимо, ему трудно было стоять на узеньком карнизе цокольного этажа, куда он забрался, и он, ухватившись за наличник и прижавшись к стеклу, выдал себя. Все это продолжалось минуту, две, не больше.
Не подав и виду, что я обнаружил слежку, я как бы нехотя поднялся со стула, чтобы незаметно предупредить Николая Андреевича о незваном госте. Однако и «Москва» почувствовал неладное. Когда я снова глянул в окно, его там уже не было.
Одевшись, я стал быстро прощаться с родными. Сказав им, что мне надо уходить, так как может нагрянуть полиция, я вышел во двор.
Все это произошло с такой быстротой, что «Москва» даже не успел выскочить за ограду и оказался в нескольких шагах от меня. Он быстро прошмыгнул за калитку. Мне не оставалось ничего другого, как последовать за ним.
Дома в новой колонии (так назывался тогда этот поселок) стояли в ряд, и вдоль их ограды во всю длину улицы тянулся деревянный тротуар. Он был отделен от дороги довольно глубоким, вымощенным камнем кюветом. Агент с видом прогуливающегося шел спокойно, помахивая толстой суковатой палкой. Мне захотелось посмотреть на этого негодяя, оскверняющего высокое, благородное звание рабочего человека.
Когда я поравнялся с ним, он быстро отвернулся в сторону, как бы рассматривая что-то. Я, ничего не подозревая, двинулся дальше, но не успел сделать и шага, как ощутил сильный удар по голове и руке, которой я, услышав движение воздуха от размаха палки, прикрыл голову. Это и спасло меня.
Не помню, как очутился в глубоком кювете. Разъяренная полицейская ищейка стал нещадно избивать меня. Его палочные удары приходились по чему попало, но я всячески старался увертываться, прикрывал голову руками. Поэтому больше всего досталось спине и рукам.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в этот момент из переулка не появилась группа рабочих. Это были молодые парни, они шли с гармошкой и пели песни. Увидев их, шпик кинулся бежать. Рабочие доставили меня в полубессознательном состоянии на квартиру к старшей сестре Екатерине, которая жила в том же поселке.
Очнулся я на диванчике. Помню испуганные лица Кати и ее мужа Ивана Ивановича. Они пытались снять с меня рубаху, но она вся была в крови, а правая рука ниже локтя так распухла от ударов, что пришлось разрезать рукав. Наконец меня умыли, переодели и уложили в постель. Тут я и пролежал более двух недель пластом, не только преодолевая физические муки, но главным образом терзаясь душевно, нравственно. Мой мозг горел гневом и ненавистью к человеческой подлости и низости. Я никак не мог понять, как этот выродок, которого я совсем не знал и никогда не сделал ему ничего плохого, как он мог поступить со мной так бесчеловечно.
За это время полицейские ни разу не дали о себе знать, хотя им, конечно, было известно не только о месте моего пребывания, но и о моем тяжелом состоянии. Очевидно, дикое нападение на меня в какой-то степени встревожило и полицию, так как они могли опасаться протеста рабочих. А может, они надеялись, что вследствие усердия их агента я совсем перестану напоминать им о себе.
Так или иначе, но полиция не побеспокоила меня. Ко мне приходили товарищи, рассказывали о заводских новостях. Чаще всего это бывало поздним вечером или ночью, и опять-таки никто из них не был потревожен полицией: видимо, меня считали уже конченым человеком. Но, вопреки их ожиданиям, я выжил. Постепенно молодой организм стал набирать силы, я чувствовал себя все лучше и лучше. Правда, боль в ноге и особенно в правом плече долго не давала мне покоя. Но через полтора-два месяца я начал понемногу ходить по квартире, а затем, вечерами, выходить во двор.
Моя матушка глубоко переживала все случившееся со мной. Сколько слез пролила она тогда! Она не отходила от меня ни на минуту, коротала у моей постели целые ночи, молила бога, чтобы он помог ей и мне в такой беде. Часто она, вся в слезах, обращалась к иконам, жаловалась: разве бог не видит, сколько несчастья кругом, несправедливости. На мое ироническое замечание, когда я уже стал поправляться, что богу не до нас, она замахала руками и скорбно попросила:
— Не говори так, сынок, не гневи бога, он все видит, все знает.
Частые несчастья, обрушивавшиеся на нас, ее детей, вызывали у нее болезненные чувства и в какой-то мере подрывали ее глубокую религиозность. Она никак не могла понять, почему же всевышний допускает, что люди, которые так беспредельно верят ему, трудятся, свято соблюдают все заповеди господни, терпят такие муки и бедствия. Однако это еще не был разрыв с религией. Он произошел у моей матушки позднее, когда я и некоторые мои товарищи безвинно были брошены в тюрьму и нам грозили тогда каторга и ссылка.
Когда я почувствовал себя уже относительно окрепшим, передо мной вновь встал вопрос: что же делать дальше, куда направиться в поисках заработка?
Еще будучи прикованным к постели, я думал: почему так жестоко и неутомимо преследует меня полиция? И связывал все это с ненавистными мне именами полицейского пристава Грекова и гнусного агента полиции «Москва». Иначе я, разумеется, в то время и не мог думать и, может быть, остался бы с этим мнением до конца своих дней. Однако, уже после Октябрьской революции, я получил возможность познакомиться с документами царской охранки, относящимися к тому периоду, и они пролили истинный свет на те давние дела. Оказывается, уже тогда моя скромная персона попала на учет ряда жандармских управлений. О ней стало известно даже в Петербурге. Причиной этому было предательство, совершенное моим знакомым Никитой Ануфриевым.
Мы вместе работали на заводе ДЮМО, и он одно время столовался у моей матери. Как и водится между рабочими, мы часто встречались, делились новостями, иногда в одной компании проводили свободное время. Однако я не был дружен с Ануфриевым. Он всегда был как-то в стороне. И мы не посвящали его в откровенные разговоры на политические темы. К тому же был он нечистоплотен в быту, общался с женщинами легкого поведения; однажды в местном пруду был найден труп младенца, и это тоже связывали с его грязными похождениями. Все это вызывало у нас антипатию к этому человеку. Жил он постоянно в рабочем поселке завода ДЮМО и, помню, только один раз отпросился в отпуск и уехал в Курскую губернию. Не питая к нему привязанности, мы, однако, не подозревали его в предательстве. Никакого интереса к политике он, безграмотный, не проявлял. Но мы заблуждались. Он знал многое о нас. И, будучи в отпуске, выдал другому человеку, своему знакомому, а затем и жандармам нашу рабочую тайну.