— Ни за какие деньги!
— Тс-с, сыночек. Тс-с. Не будем же торговаться, как евреи. Мы же католики. И радостью и горем должны по-братски делиться. Торопись, сыночек. Рассвет еще не скоро. Не такой уж дальний путь в Лабанорас, если через озеро Айсетас ехать.
— Не поеду!
— Может, боишься, сыночек, один с покойником?
— Не боюсь! Что мне Швецкус скажет?
— Да то же самое, сыночек, что и я. Со Швецкусом мы приятели и свояки. Мы-то договоримся. Не переживай.
Затих Алексюс, одурев от правды Блажиса, а тут еще Блажене стаканчик сумасгонки из избы вынесла. Старик ее Алексюсу прямо в рот влил, у того аж дух захватило.
— В добрый час, сыночек! Запомни, от деревни Панатритис держись левее. Только левее! — говорил старик, и ладонью лошадь по крупу шлепнул, и перекрестил, и успел еще намекнуть, чтоб Алексюс пришел к нему батрачить за полное жалованье. — Сколько еще, сыночек, тебя Швецкусы будут за нос водить! Мужчина ты рослый, как дуб, а тебя они подпаском считают, извини за выражение... Скажи, правду ли люди говорят, что Яцкус все еще тебе уши дерет, когда рассердится?.. Неужто правда это?..
Алексюс не ответил. Расслабил вожжи, дал гнедку волю. До большака летел, не разбирая, где какая сторона. А на большаке, когда гнедок заупрямился и хотел было свернуть в сторону дома, Алексюс огрел его кнутом и решительно направил в противоположную сторону — на Шилай. И чем дальше, тем крепче держал в руке вожжи, да свистел по воздуху кнутом. А чтоб заглушить страх, решил обмозговать как следует предложение Блажиса, чем дальше, тем больше ругая дядю Яцкуса. Ишь, какой мерзавец, оказывается. Мало того, что уши дерет. Еще перед свояком хвастается! А что бы ты сказал, Пятрас, если Алексюс взял бы и отомстил дяде Яцкусу — ушел служить к Блажису. Пускай попробует еще хоть раз уха его коснуться! Пускай попробует!
Только Стасе оставить жалко. Ведь загоняет ее тетя Уле. Ах, господи, кто будет для Стасе дрова носить, кто ведра со свиным пойлом через высокие загородки перетащит, кто навоз из корыт вычистит?.. А может, для одного этого стоит уйти от Швецкуса, чтобы Стасе на своей шкуре испытала, чего стоил Алексюс?.. Авось через полгода, в день святого Иоанна, встретив его, первая и заговорит: «Ты уж прости, Алексюкас. Сам не знаешь, как мне тебя не хватает». А Алексюс ей за эти слова шелковый платок купит и попросит еще годик подождать, пока ему восемнадцать стукнет...
Покраснел Алексюс от своих мыслей и громко крикнул гнедку:
— Гоп-гоп-гоп!
Гнедок из кожи лез, а к Алексюсу новая мысль прицепилась — какое доброе дело он мог бы сделать для Пятраса, своего недавнего врага, а теперь — лучшего друга, не считая того, что его мать он будет кормить до гроба?.. Думал-думал, и придумать не мог. Только над озером Айсетас, когда на развилке кто-то высоко поднял перед ним руки, и Алексюс, справившись со страхом, узнал-таки крест, пришел ответ: не придумаешь, чтоб почтить покойного, ничего лучше, чем то, что люди уже от веков знают... Алексюс водрузит для Пятраса крест. Крест!.. Вместе со Стасе. В складчину. Из дуба или даже каменный. И слова на кресте будут хорошие: «Спи спокойно, Пятрас Летулис. Опечаленые Алексюс и Стасе Тарулисы». И такое умиление вдруг нахлынуло... А когда пересек озеро, окончательно разжалобился. Плакал Алексюс, перестав стесняться, даже всхлипывая, пустив гнедка шагом. Долго плакал, пока в глазах не осталось ни слезинки, а в груди — ни больки, пока отвороты его сермяги не засверкали чистым серебром. Поднял тогда Алексюс глаза и удивился: кругом темно, хоть в глаз коли, а наверху среди елей мерцают звезды. Тишина да покой. Только подковы гнедка по снегу поскрипывают да черемуховый хомут похрустывает. Алексюс прислонился плечом к грядке саней, втянул голову в плечи и больше глаз не опускал. Загляделся, задумался и решил, что Стасе, наверное, уже успокоилась, смотрит в оконце своего чулана на звезды и творит молитву за упокой души Пятраса, перебирая четки... И впрямь, слезами горю не поможешь. Алексюс все глядел вверх, глядел, и звездная ясность стала исподволь сочиться в его тело, грудь наполнилась завораживающим покоем, захотелось ему присоединиться к молитве Стасе. Алексюс снял с головы шапку, перекрестился и прошептал:
— Отче наш, иже еси на небеси...
Сотворил молитву один, другой, третий, четвертый раз, пока губы не притомились, глаза не слиплись. И увидел он, повторяя в мыслях слова молитвы, как у него над головой растекается полоса света, словно река Вижинта вышла из берегов, а под водой расцвел курослеп. Уже не едет на санях Алексюс, а пешком идет, а вслед за ним — Пятрас. Оба они устали, но счастливы. Потому что чем дальше, тем больше привыкают глаза к этому ясному свету, тем чудеснее открываются перед ними картины. Какая ширь да гладь полей! Мужики носятся, как пауки. Все делом заняты. Кто с косой, кто с грабельками. На одной стороне тропы сено косят, на другой — уже рожь убирают. Что за край, что за земля такая?
— Бог в помощь!
Все работники оборачиваются, но никто не отвечает. Будто глухонемые или иностранцы. Алексюс с Пятрасом начинают бежать, чтоб побыстрее уйти от этой гнетущей тишины. И вот они уже на высокой черной горе. Под ногами черная, рыхлая пашня, по которой стройными рядами шагают мужики и из обеих рук сыплют зерно. Где падают семена, там всходят звезды. Только теперь понимает Алексюс, что он мертвого Пятраса на небо привел. Оба озираются, приложив ладони к глазам, ищут, где же хозяин этих пашен. Пятрас дергает Алексюса за полу. Вот где он! Всевышний! Далеко-далеко, в конце поля, сидит на пухлом облачке.
— Отче наш, иже еси на небеси...
— И он мне не отец, Алексюкас, и я ему не сын, — печально отвечает Пятрас.
— Прощай, Петрюкас.