…Знойный июльский день, зеркальная гладь раздольного плеса с отраженными облаками, синее небо, да кудрявые лозы над водой, да дремотно-волнистая ширь поемных лугов до дальнего пильчатого леса по горизонту, что замыкает совсем, казалось, бескрайний простор. Плывет медвяный аромат трав, заливается жаворонок в поднебесье. Берега всё сплошь низкие и плоские, словно к воде припавшие; множество песчаных отмелей; и песок — все мельчайший, золотистый, и мягко на нем, как на пуховике, и жарко на нем, насквозь прокаленном, как на русской печи зимой. Вот какая река грезится нам, уроженцам средней полосы.
И перед этой распахнутой неохватностью душа как-то вселенски ширится; ты все больше теряешь себя, но зато все ближе к чему-то другому, неизведанному. И не столько уже принадлежишь себе, сколько реке, и даже не реке, а этой бескрайности лугов и полей, этим далям горизонта, мреющего в розовато-сиреневой дымке. И ты сам — словно бы сам простор, словно бы вот эта все при-туманившая, стелющаяся дымка.
Чусовая же — совсем в другом роде.
Она запомнилась как некий извилистый, скалисто-зеленый коридор. Ни плоских берегов (хоть круто, обрывисто, хоть покато, а везде они стремятся вверх, даже когда несут на себе всхолмленные поля), ни равнинных заречных далей, ни пляжей песчаных. Если где и попадется подобие пляжа, так его устилает дресва, а не песок. Одно слово — каменная теснина!
«Здесь так узко, так узко, — писал Пушкин о Дарьяльском ущелье, — что не только видишь, но, кажется, чувствуешь тесноту».
Вот и на Чусовой испытываешь почти то же самое.
Чусовая не широка, не глубока, но лоно ее уютно и живописно. У Новоуткинска, откуда, собственно, плыли мы, она довольно еще неказиста. А через каких-нибудь десять — пятнадцать километров ее не узнать: она начинает вгрызаться в горы, и облик ее резко меняется. То замысловато петляя в своем крутобережье, то ненадолго и вроде бы простодушно спрямляясь, она полна тайны и недомолвок. Из года в год она все глубже врезает свое русло в камень, словно прячется от любопытных глаз. Она бы, верно, и камни спрятала, поглотила б их, перемолола, да никак с ними не совладает!
И тебя она тоже ни с кем делить не намерена: ни с тайгой, ни с небом.
Если не веришь, подымись на самую крутую, головокружительно высокую скалу, когда дух захватывает как при парении (сколько воздуха-то, тайги-то сколько!), когда насквозь просвеченные солнцем ближние таежные массивы уходят, все темнея, в хмурое отдаление, где сизой грядой теснятся круглые уральские горки, когда над тайгой не шелохнется сине-зеленая тишина, а река мерцает глубоко внизу (плывущие стволы кажутся спичками), даже тогда тебе не уйти из-под власти этой красавицы.
Шутники говорят, что нрав у нее совершенно женский: она-де переменчива, многолика, коварна. Отвечу на это: женщины, как и мужчины, бывают, конечно, всякие, но Чусовая воистину такова! Ее, мне кажется, труд-но живописать, даже досконально изучив, а еще труднее постигнуть, не испытав на себе ее чар.
…Случилось так, что часть обратной дороги домой я плыл по Оке. От Горького до Коломны, где Ока принимает в себя Москву-реку, что-то около тысячи километров. Пять суток теплоход «Максим Горький» истово шлепал плицами по спокойной окской воде, не мешая ни думать, ни любоваться далями. Попадались и холмы, и горки, но все равно — и с холмами, и с горками — то было типично русское наше раздолье. Ока не только не ослабила чусовских впечатлений, а — по контрасту — еще сильнее закрепила их в памяти…
Не всем по сердцу несколько мрачноватая, особенно в бессолнечные дни, красота Чусовой. Но даже те из нас, кто были ею пленены, тоже признали ее не сразу. И никто никогда не восклицал (даже взобравшись на самую высокую скалу): «Какой простор! Какое раздолье!» И не было ощущения, что вселенски ширится твоя душа, когда ты с высоты любовался беспредельно огромным, точно бы брошенным на горы зеленым покрывалом тайги… Нет, совсем не то мы переживали. Нам поначалу тут было как-то не по себе, вроде бы тягостно. Нас угнетали и суровость причусовских ландшафтов, и хмурость таежного колорита, и нелюдимость грузных скал, и какой-то хвойно-ладанный дух, источаемый тайгой…
Но красота есть красота. Река, должно быть, чтоб нас не ошеломлять, открывала себя неназойливо, исподволь.
Поворот далекий, поворот близкий. Все яснее темная пасть пещеры… Глядятся в воду изрезанные косыми тенями скалы… То оба берега лесисты, то один, они то бархатисто-зеленые, то щетинистые, словно тысячи оленей застыли, спутав ветвистые рога. Бороды мха свисают со скал… Вот островок-осередыш делит русло на два рукава, вот русло, забитое травой… С каждым новым поворотом, на каждом очередном плесе река становилась все прелестнее, неповторимее. Она держала нас в состоянии непреходящего ожидания. И не обманывала. Неожиданность ракурсов, световых оттенков, смещения дальних и близких планов, чередование былинно-песенного с нарочито будничным. Эффекты наращивались понемногу. и в этом, как в продуманно скомпанованной повести, были и своя завязка, и своя кульминация, и свои заключительные страницы.
Кульминация приходится на участок Кашка — Кын. Это километров шестьдесят по реке. Здесь чары Чусовой представлены в совершенном великолепии. Река проходит сквозь самое сердце гор, поэтому прибрежные скалы тут наиболее величественны. Это настоящая глухомань. елово-пихтовая тайга здесь почти непроходимой густоты.
Уж такова человеческая ненасытность: хотелось, чтоб эффекты все нарастали. Однако после Кына они пошли на убыль, и к городу Чусовому скал не стало, а только были разбросаны кое-где скалистые останцы, да и сама красавица Чусовая стала рекой весьма заурядной, равнинной, каких мы перевидали немало до этого. Она словно бы говорила: «Хочешь — люби, не хочешь — не люби, только отныне у меня с тобой все начистоту: кончилось колдовство!..» Но ведь это же проще простого заявить «не хочешь — не люби», когда мы уже влипли по уши и выбора, собственно, никакого нет!
Что можно к сказанному добавить? Только детали, только частности. Их немало, и они в своем роде немаловажны, однако это лишь частности.
На чусовских берегах настоящее буйство зелени. Елово-пихтовая тайга с изрядной примесью лиственницы, сосны, кедра, березы, осины, липы. А в подлеске рябина, черемуха, ольха, бузина.
И все это шпалерами стоит у самой воды, одно теснит другое, ярусами громоздится на крутых увалах, возносится, ниспадает, покорствуя капризам рельефа. Деревья подчас лепятся в расселинах скал на таком ничтожном земельном минимуме и на таких головокружительных крутизнах, что смотреть и жалко, и жутко. Их узловатые, алчущие корни в поисках почвы и влаги свисают как щупальца неких чудищ.
Пихты прелестны и в массе, и порознь. Зелень их густая и сочная, они пушисто-игольчаты, стройны, островерхи. («Готика-то какая!» — умилялся Лирик.)