Книги

Поселок Просцово. Одна измена, две любви

22
18
20
22
24
26
28
30

«О-о-о. Вот оно как. Он просто-напросто наперёд застраховался. Теперь, что я ему в Библии ни открой, он скажет: ну, здесь так, а у нас, в Предании — наоборот. И — дело шито-крыто!» Я выдохнул. Создавалось впечатление, что Библию мне открывать теперь и нет смысла никакого. Макарий на столе ещё сильнее осиротел.

— Ну, а как же, — продолжил священник, отвечая мне на моё мямление про неизменность, — вы же понимаете, что если Бог не позволил на протяжении веков изменить Писание, то разве у него нет сил оставить неизменным Предание?

Да. Если проповедь папы для Государева была «хилыми понтами», то аргументацию священника я бы таковой не смог бы назвать; для него самого, по крайней мере, она была весомой и незыблемой. При такой «железобетонной» обороне продолжение дискуссии было, очевидно, делом неблагодарным.

Но запал мой был велик, и я не мог просто так встать и уйти. И я вывернулся.

— Подождите, но ведь если Христос что-то говорит нам в Евангелии, то ведь ничто в том, что вы называете «Священным Преданием» не может этого изменить, ведь так?

— Несомненно.

— Хорошо, — я решил коснуться Троицы, ибо обилие не подлежащих, на мой взгляд, двоякому толкованию формулировок в Писании давало мне право здесь свободно разгуляться. — В Евангелии Иоанна есть слова Христа: «Отец мой более меня», — священник кивнул, — однако центральное церковное вероучение о Троице уравнивает Сына с Отцом во всех отношениях.

Мой собеседник задумчиво взял ручку и листок, подвернувшиеся тут же, на столе, и торопливо начертал на нём фигуру человека.

— Как вы понимаете природу Христа? — он разделил изображение пополам продольной линией. — Он — Богочеловек по Писанию, разве нет? — косой пронзительный взгляд на меня.

— Ну-у, — снова опешил я, — в некотором смысле, конечно.

— Получается, пребывая на земле, он не был в полной мере частью Божества, а, значит, мог вполне сказать ту мысль, что вы процитировали.

«Опять выкрутился. Кажется, в этом отношении дискутировать — тоже дело гиблое».

— Я понял. Позвольте ещё вопрос…

— Пожалуйста.

— Иисус сказал: «все, взявшие меч, мечом погибнут». Скажите, мне непонятно, почему церковь благословляет военные действия?

На каждый мой вопрос священник чуть-чуть менял интонацию. В этот раз он как бы слегка посуровел, как будто я своим вопросом слегка поднажал на край чаши его великого терпения, и он как бы грозно прослеживал, не укапало бы оно в некотором изобилии на сыру-землю. Он продолжил рисовать на листочке. Начертал нечто наподобие границы.

— Посмотрите. Вы — здесь. Вы узнали, что отсюда нападает враг. Что вы будете делать?

— Молиться, — не задумываясь, возмущённо ляпнул я. Я чувствовал, что в подобного рода дискуссии это легковесный аргумент; где-то, на некотором отдалении, маячило правильное: «а кто такой «я»? если «я» — это христиане, то это одно, а если «я» — это таинственный, и в то же время прямолинейный зверь, именуемый «как бы христианское государство» — то это совсем другое», но мой опыт в духовной риторике на тот момент был чрезвычайно куц, и я выпалил только то, что смог.

— Ну-у-у, — протянул священник, очевидно выражая сомнение в однозначности весомости моей реплики, несмотря на мою ретивую интонацию. — Ну а, кроме того, разве Христос не говорит в благовестии Иоанна 15:13: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих»?

«Ну уж а это-то тут при чём? Как будто Христос отдал за других душу, кого-то при этом убив. И апостолов разве он не учил: «любите врагов»?», — это были хорошие мысли и хорошие аргументы, но я и здесь спасовал, растерявшись под напором рясово-семинаристского авторитета.