Грубая, преувеличенная лесть Янкеля неотразимо действует на этого самовлюбленного пана, для которого его внешность и благополучие важнее всего в мире. Подобно другим полякам, он считает козаков «собаками» и «недоверками» (II, 344), но не стесняется шантажировать оплошавшего врага, чтобы извлечь выгоду из его промаха, обобрать до нитки. После чего Янкель, «которого ела грусть при мысли о даром потерянных червонцах», сопоставляя себя с паном, посетует с иронией и горечью: «…какое счастие посылает Бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных» (II, 345). Здесь показательна «смена знака»:
Варшавские эпизоды завершаются тем, чем и должно завершиться романтическое повествование о «нехорошем народе», – массовой сценой, где толпа католиков, пришедших глазеть на казнь, одновременно проявляет демонические равнодушие, любопытство, «деловой» интерес и даже прямую одержимость: «Иной, и рот разинув, и руки вытянув вперед, желал бы вскочить всем на головы, чтобы оттуда посмотреть повиднее <…> Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но большая часть была таких, которые на весь мир и на всё, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу» (II, 346). Такое поведение толпы обусловлено чувственно-земным, «женским» началом[323], «страстями», но не разумом (недаром здесь «множество старух, самых набожных, множество молодых девушек и женщин, самых трусливых…»), а любое разумное объяснение казни заранее профанируется ее толкованием, которое дает немногословный «знаток» мясник или женоподобный шляхтич для своей «коханки Юзыси» (II, 346). Явно бесовские – одновременно и мужские и женские! – «престранные рожи в усах и в чем-то похожем на чепчики» выглядывают «из слуховых окон»; панна бросает земные «плоды» в «толпу голодных рыцарей» (II, 347), что ассоциируется с кормлением стаи охотничьих собак[324]. Бесовский и бестиально-охотничий план изображения довершает ловчий сокол «в золотой клетке», который «был также зрителем: перегнувши набок нос и поднявши лапу, он… рассматривал также внимательно народ» (II, 347). Такие детали, подробности описания «прозаизируют» происходящее[325], но при этом масса католиков обнаруживает и «хищные», «животные», и демонические, и «деловые» черты.
Животная безрассудность и жестокость «черни» (образ толпы-зверя-ребенка) – идеальный фон для Героя, страдающего за Веру и Отечество, который в данном случае противостоит не только палачу, исполняющему волю враждебного государства, но и равнодушию и праздному любопытству окружающих. От них Остапа и его соратников отличает естественность, бескорыстие, жертвенность, ответственность, «тихая горделивость»; козаки «не глядят и не кланяются», ибо не считают собравшихся христианами (II, 347). По существу, сцена казни подтверждает слова Тараса: «То татарва, а то ляхи – другое дело… Еще у бусурмена есть совесть и страх Божий, а у католичества и не было, и не будет <…> Что, если бы вы попалися в плен да начали бы с вас живых драть кожу или жарить на сковродах?» (II, 325).
Недаром сцена казни Остапа и его товарищей среди враждебной польской толпы так схожа с описанием казни Паткуля в романе И. И. Лажечникова «Последний Нови́к»[326] или непосредственно в «Истории Карла XII» Вольтера[327], на которую опирался Лажечников. А фигура умолчания об «адских муках» (их картиной автор якобы не рискует смущать нынешних читателей), видимо, позаимствована из описания пыток инквизицией католического монаха Гилария в упоминавшемся выше готическом романе «Монах». Впрочем, бесчеловечные пытки и изощренные способы казни «ляхами» запорожцев – наравне с меркантилизмом и сребролюбием поляков – были распространенными мотивами украинского вертепа, «Истории Русов» (откуда подобные картины попали в «Историю Малой России») и были соответственно представлены в исторических сочинениях того времени. Так, в стихотворении Н. Маркевича «Медный бык» было изображено, как толпа на варшавской площади радуется казни Наливайко:
Следует отметить и развитие мотива
Отныне только Тарас будет мстить полякам за Остапа, распространяя везде хаос и смерть: он «нес гибель туда, где его вовсе не ожидали. Никакая кисть не осмелилась бы изобразить всех тех свирепств, которыми были означены разрушительные его опустошения. Ничто похожее на жалость не проникало в это старое сердце, кипевшее только отмщением. Никому не оказывал он пощады. Напрасно несчастные матери и молодые жены и девицы, из которых иные были прекрасны и невинны, как ландыш, думали спастись у алтарей: Тарас зажигал их вместе с костелом. И когда белые руки, сопровождаемые криком отчаяния, подымались из ужасного потопа огня и дыма к небу и растрепанные волосы сквозь дым рассыпались по плечам их, а свирепые козаки подымали копьями с улиц плачущих младенцев и бросали их к ним в пламя, – он глядел с каким-то ужасным чувством наслаждения и говорил: “Это вам, вражьи ляхи, поминки по Остапе!” – и такие поминки по Остапе отправлял он в каждом селении» (II, 352). Так соединяются мотивы огненного языческого жертвоприношения и погребального костра, адского огня и сожжения еретиков (аутодафе), избиения младенцев, Божьей кары – Потопа и, видимо, Апокалипсиса. А выявленный нами выше принцип антитетического единства определяет огненный демонизм «исступленного седого фанатика» (II, 352) как иную сторону его религиозного энтузиазма[329].
На пиру перед битвой Бульба выступал в роли священника, ведущего литургию, где «Телом Христовым представало соборное тело “товарищества”, что оставалось нерушимо целостным после ухода Андрия, потерь и даже раскола в запорожском войске»[330], «горелка» из боевой рукавицы была причастием – кровью Христа, которая объединяет козаков, проливающих за Веру кровь, и приобщает их к смерти («…чтобы как эта горелка играет и шибает пузырями, так бы и мы шли на смерть»), а Сечь была названа оплотом Веры (фактически Церковью), противостоящим «всему бусурманству» и порождающим Козачество (II, 328). Вместе с тем пожелание Тараса, чтобы «вера Христова» разошлась бы «по всему свету… и все бусурмены поделались бы наконец христианами» (II, 328), – двусмысленно, ибо означает появление антихриста и конец света.
На Бульбу отчасти ложится отсвет Небесного Отца и Его Сына: ведь Тарас всегда мечтал о «подвигах… которые представляли <бы> ему мученический венец по смерти» (II, 311). О том же свидетельствуют отмеченные нами евангельские аллюзии: своеобразное «триединство» отца и сыновей, 13 всадников (разумеется, предводитель напоминает Христа, а кто-то – Иуду). О том же говорит обращение Остапа перед последними, смертными муками к «батьке», как Христа к Богу-Отцу (Мф. 27:46), только «батько» здесь внимает сыну и откликается[331]. Другая ипостась этого образа – «страшный отец», убивающий сына-отступника[332]. Мотив сыноубийства отчетливо перекликается с жертвою сына-агнца, которую Бог требовал от Авраама. Видимо, данная ипостась отражает ветхозаветный принцип родовой кары. Ведь увидеть Остапа и спасти от смерти – его одного! – Тарас пытается с помощью демонических персонажей, поклоняющихся ветхозаветному богу Яхве и связанных со смертью[333], а затем мстит за Остапа по тому же ветхозаветному принципу.
Потеря и поиск люльки ведут к трагической смерти героя. А. Карпенко отметил, что некоторые исследователи видели «в этом “немотивированный обрыв” эпико-героического пафоса, другие объявляли эту сцену следствием сплетения двух изобразительных аспектов – эпико-героического и комического», но «казацкая люлька здесь отнюдь не бытовая, а
Различные ипостаси героя соединяет сцена казни. Со взятым в плен атаманом поляки обращаются, как с диким зверем, пойманным на охоте (нам это знакомо по отрывку «Пленник»): «…прикрутили руки, увязали веревками и цепями, привязали его к огромному бревну…» – в результате получится подобие фигуры языческого божества на корабельном бушприте; впрочем, сохранен и намек на распятие: «…правую руку, для большей безопасности, прибили гвоздем… он стоял выше всех и был виден всем войскам» – но «как победный трофей удачи» (II, 353–354). «Белые волосы» – знак мудрой старости[337], почитаемой «первобытными народами», обреченно развевались на ветру. Такая зависимость от воздушной стихии говорит о некой «спиритуальности» героя, лишенного земли и – соответственно – силы (как Антей): «Казалось, он стоял на воздухе, – и это, вместе с выражением сильного бессилия, делало его чем– то похожим на духа, представшего воспрепятствовать чему-нибудь сверхъестественною своею властью и увидевшего ее ничтожность» (II, 354). Однако, теряя физическую, земную мощь, предчувствуя, что его «заживо разнимут по кускам и что кусочка… тела не оставят на земле», Тарас, верный долгу Товарищества, с «высоты» своей казни указывает козакам путь к спасению – «под кручею» на берегу реки, на границе
Повесть о семье козаков, начавшаяся встречей отца и сыновей, заканчивается исчезновением этого козацкого рода. Испытания героев приводят к измене Андрия и его позорной смерти от руки отца, а затем к мученической, «апостольской» гибели рыцарей православия Остапа и Тараса во имя Веры и Товарищества.
§ 4. Интерпретация автором исторических фактов и хронологии
Противоречивое целое мифопоэтического создания Гоголя опиралось на исторический фундамент, основой которого, несмотря на разные хронологические указания – как в «Главах исторической повести», были события Хмельнитчины 1648–1654 гг. Так, сыновья Бульбы учились в Академии (точнее – в Киево-Могилянской коллегии[338]) при Адаме Киселе, киевском воеводе в 1649–1652 гг., который вел тогда переговоры с Хмельницким от имени польского правительства. Только в эту эпоху стал принципиально возможным поход на Польшу (раньше козаки связывали с ней определенные политические ожидания и экономические интересы), и тогда же испытал осаду козаков г. Дубно. А довольно схематическое его изображение как некого «средневекового города» говорит о том, что автор ориентировался на подобные описания и учитывал репутацию Дубенского замка, никогда не взятого осаждавшими, в том числе козаками, о чем Гоголь мог знать из летописей. Коронный гетман Николай Потоцкий руководил подавлением козацко-крестьянских восстаний и Хмельнитчины. Использованные в повести записки об Украине Г. Боплана охватывали период, когда тот служил в польской армии: с 1631 г. и до начала Хмельнитчины в 1648 г.
Другие указания на эпоху и возраст героя не соответствуют Хмельнитчине. Бульба стал полковником, «когда Баторий устроил полки в Малороссии» (II, 283), в конце 1570-х гг., а само время действия «касалось XVI века, когда еще только что начинала рождаться мысль об унии» (II, 281), – это рубеж 1580–1590-х гг. Именно тогда за несколько месяцев произошли основные события, и Тарасу «было шестьдесят лет» (II, 333). Значит, чтобы участвовать потом в движении Остраницы 1638 г., он должен прожить больше 100 лет. Кроме того, читатель помнит предшествующее определение героя как «одного из тех характеров, которые могли только возникнуть в грубый XV век…» (II, 284), и хотя, согласно комментарию И. Я. Айзенштока, «указание на
Каждое художественное произведение обладает особым пространственно– временным континуумом, соотнесенным со структурой художественных образов. Как было отмечено выше, в этом плане имя и прозвище Тараса Бульбы представляли противоречивое сочетание мужского и женского, материального и духовного: «мятежный» по духу Тарас и «земная, плотная» бульба – «земляная груша» (а черновое прозвище Кульбаба – укр. «одуванчик» соединяло
Мотивы воинской службы Бульбы и его сыновей, испытания его веры, потери сыновей, религиозного противостояния и мученической смерти за веру перекликаются с житием св. Евстафия. Гибель сыновей и отца вызывает и многоплановые аллюзии: от античного эпоса до фольклора, от библейского сюжета из Книги Бытия до Евангелия, от известных публике «готических» произведений, «неистовой словесности» и русской исторической прозы того времени – до исторической хроники, народных рассказов и литературных произведений о судьбе легендарных украинских гетманов (в первую очередь – Хмельницкого и Мазепы), полковников и атаманов. Но можно ли при этом говорить о включении в повесть сопутствовавших героям пластов времени?
Кроме того, литературными прототипами Бульбы были полковник Глечик в «Главе из исторического романа» и пан Данила Бурульбаш в повести «Страшная месть», а Тарасом в <Главах исторической повести> был назван Герой «от Бога» (см. с. 75). Связанный с ними сюжет исторического романа «Гетьман» основывался на изображении Полтавщины и
Столетие смерти Апостола в 1834 г. трагически совпало со смертью 3 июня его потомка – князя В. П. Кочубея, одного из самых доверенных и влиятельных лиц как при Александре I, так и при Николае I. По отцу князь был правнуком генерального судьи В. Л. Кочубея, казненного Мазепой, а по матери приходился и правнуком Апостолу, и племянником секретарю Екатерины II А. А. Безбородко (1747–1799), который готовил его для высоких государственных постов (потом племянник поспособствует тому, чтобы имя А. А. Безбородко увековечила Нежинская гимназия высших наук). Кочубеи были в родстве с казненным полтавским полковником Искрой, считавшимся потомком гетмана Остраницы, и затем унаследовали его земли. В переписке с В. П. Кочубеем находился Д. П. Трощинский (1754–1829), обязанный А. А. Безбородко своим возвышением[342]. Новый император назначил В. П. Кочубея председателем Государственного совета и Комитета министров. В 1831 г. тот получил титул князя, в 1834 г. стал канцлером (министром внутренних дел с особыми полномочиями) и, направляясь на отдых в свое образцовое имение Диканька, внезапно умер в Москве.
Конечно же, нельзя считать Д. Апостола (да и любого другого исторического деятеля!) прототипом Бульбы, хотя очевидно, что характерные черты гетмана и его жизни отражены в образах литературных предшественников Тараса, как и его самого, в окружающем историко-бытовом фоне. Неясно, знакомы ли были В. П. Кочубей и Гоголь[343], но несомненна поддержка князем проекта истории Украины, который отразил бы деяния его предков, а гоголевские «украинские» статьи удивительно «вовремя» появились в
Неудивительно также, что время от времени в образе Бульбы обнаруживают и черты разных вождей Козачества в XVII в.: Тараса Федорóвича, Конашевича-Сагайдачного, Палея, Самуся… – Гоголь, создавая образ атамана, штудировал материалы по истории Малороссии, «погружаясь» в летописи, легенды, козацкие песни. Понятно и стремление исследователей найти для этого мощного, целостного образа такой же единый, «высокий», исторически достоверный прототип, в идеале – родственный писателю… Но когда П. А. Кулиш указал на козацкого полковника Евстафия Гоголя, ставшего затем гетманом Правобережья, последовало опровержение М. А. Максимовича, который сослался на сведения, известные ему от самого писателя. Позднее Ал. Лазаревский обратил внимание на неувязки версии А. Д. Гоголя-Яновского о происхождении их рода от Е. Гоголя (именуемого Андреем) и возведении того в шляхтичи королем Яном II Казимиром (во времена Яна Собеского)[344]. Понятно, что исследователи жизни и творчества Гоголя всегда были очень внимательны к этой перспективной теме[345]. И вот не так давно украинский историк Т. Чухлиб, вслед некоторым западным изысканиям[346], не только подтвердил предположение П. А. Кулиша и тем самым опроверг М. А. Максимовича, но и объявил Е. Гоголя