Соответствует вышесказанному и описание лагеря запорожцев, куда прибывает герой: «В Сечи раздавался глухой шум от смешанных голосов тысяч тридцати суровых воинов. Некоторые из них занимались приготовлением пищи или чисткою своего оружия, другие пили и ели в веселых кругах, иные, напившись допьяна, расхаживали с песнями. Во многих местах слышны были звуки бандуры и волынки. Беспечность, дикое веселие и излишество в употреблении пищи и крепких напитков заметны были во всех концах всего воинского поселения. Везде видны были кучи мяса и рыбы, бочки с вином и пивом и люди пресыщенные, которых все занятие состояло, казалось, в истреблении съестных припасов»; удивительно «только, что вино не рождало драк и ссор в этих диких толпах, а возбуждало одно веселие. Братство и дружество строго было соблюдаемо между запорожцами, и если б один осмелился обидеть другого, то нашел бы немедленно тысячи противников, которые наказали бы его за нарушение равенства и доброго согласия»[279].
Подробнее о бытовой стороне жизни Сечи рассказывает ставший запорожцем шляхтич Меховецкий. По его словам, в «войске множество всякого рода ремесленников, но они работают не за деньги, не по заказу, а для общественных надобностей. Здесь никто о себе не думает, а каждый печется об одном существе, войске запорожском…»; вместе с тем личная «нечистота почитается… похвальным качеством, как презрение пышности между монахами <…> Эти шаровары отняты моим товарищем у турецкого старшины под Аккерманом; полукафтанье выкроено из польского кунтуша, снятого с одного богатого польского пана, неприязненного казакам; шапка отнята… у татарина в степи. Все это немного запачкано <…> Для защиты себя от насекомых мы смачиваем рубахи в дегте. Это бережет нас также и от чумы. Впрочем, чистота тела соблюдается строго, и добрый казак зимою и летом купается ежедневно» и всегда уверен: «Куда пролетит птица и проплывет рыба, туда проберется и запорожец»[280]. В Сечи «каждый казак получает свое прозвание от особенного отличительного качества <…> о прежних названиях и жизни до вступления в Сечь здесь никто не заботится и не спрашивает. Здесь… такая смесь имен, племен, народов и в жизни каждого казака столько подвигов, которых открывать не должно, что никто не смеет обременять товарища расспросами…»[281].
«…Казаки жертвуют жизнью, идут смело и охотно на все опасности, претерпевают недостатки, чтобы приобресть средства пожить несколько времени в совершенном изобилии или, лучше сказать, чтоб иметь в излишестве все, что услаждает грубую чувственность. Пока всего довольно, то казаки в Сечи проводят время в пиршествах, пьянстве и ходят в свои слободы наслаждаться любовными утехами. Когда же наступает недостаток в съестных припасах и крепких напитках, то они или начинают жить скромно, или снова отправляются на грабежи. Это… настоящая волчья жизнь. – Казак запорожский в недостатке питается одною рыбою и так же весел, как при величайшем изобилии <…> Здесь… некому проповедовать о воздержании и хозяйстве, некому смотреть за порядком. Каждый казак – полный властелин над собою, и… чиновники начальствуют… только в общественных делах, а не могут приказывать, как кто должен вести себя». Далее следуют пассажи в духе В. Т. Нарежного: «…в Сечи добром называется то, от чего добрые люди в другом месте крестятся, а злом почитается то, в чем другие ищут спасения. Пить, бить, резать, грабить, не щадя своей жизни, называется… высочайшею добродетелью, а умеренность, сострадание, уважение чужой собственности и попечение о сохранении своей жизни почитаются величайшими пороками. Вот запорожская нравственность»[282].
Однако чуть позже в историческом романе «Мазепа» (1833–1834)[283] верный официальной политике Булгарин сменит тон, хотя и осудит «дикость Запорожья и Заднеприя (Левобережья. –
Однако же менее чуткие авторы второго ряда продолжали ревностно обличать запорожцев. Так, студент Московского университета П. И. Голота (1811 – после 1857), приспосабливая идею поэтической истории народа к пониманию полуобразованного «среднего слоя» общества, с начала 1830-х гг. написал целых три «исторических» малороссийских романа: «Мазепа» и «Хмельницкие» (о них мы говорили выше), а также «Наливайко, или Времена бедствий Малороссии» (М., 1833). Автор показывал запорожцев как свирепых, бесчеловечных разбойников-варваров, отверженных обществом и целым миром и потому, в свою очередь, всем мстящих (это мало чем отличалось от того, как зарубежные авторы и переводчики изображали «козацко-татарские шайки»). Например, утверждалось, что Сечь основали «беглецы, преступники, грабители, разбойники», нашедшие убежище на ужасных своей дикостью днепровских порогах. «Сии буйные, грубые и, может быть, недостойные члены гражданственности, как бы озлобясь на весь мир и благоустроенные общества, составили отдельную республику, положили строгие обычаи и правила (нельзя сказать – законы), от коих, к удивлению, никто не отступал, и чрез то сделались могущественными и опасными для своих соседей. Так часто своеволие или судьба созидают целые нации, дают им совершенно оригинальный, особенный характер, образ мыслей, особенную нравственность, цивилизацию, особенную жизнь и совсем не те законы, которым они были прежде подчинены. Нельзя не вспомнить при сем высокого изречения: всяк человек есть ложь, и не удивиться, от чего грубые невежды-поселенцы, преступавшие прежде на всяком шагу удобоисполнимые законы, с невероятною, стоическою твердостию стали повиноваться своим – гораздо суровейшим, жестоким, основанным на грубых предрассудках и невежественных понятиях. Так, почитая грабеж, разбой и убийство за самую необходимейшую цель бытия человеческого, они в то же самое время казнили смертию того, кто бы осмелился насладиться утехами даже законной любви или уличен был в воровстве у своего собрата. Защищая ляха против русского, назавтра искали его гибели, соединяясь с прежними врагами. Словом, запорожцы представляли собою странную смесь храбрости, честности и вместе непостоянства, варварства, даже любви к родине[287], и глубокого почтения, преданности к вере, равняясь и с первыми римлянами, и с дикими обитателями Гренландии. Но при всем том, сей союз братства, ибо иначе нельзя его назвать, был необходим и весьма полезен во многих случаях и для многих враждующих держав, где требовалась их помощь; так, например, России, Польши и наконец Малороссии… Но кому уже они неизвестны, где не пронеслось звучное имя запорожцев и кем они не были описаны (хотя, может быть, и с ненадлежащей точностию)!.. <…>
…запорожцы, побунтовав по белу свету и успевши передраться и перессориться с русскими, поляками, татарами и турками, теперь оставались в бездействии, занимались охотою или разбоем по Дону и Донцу; немногие только оставались в Сече, влача бездейственную, непривычную жизнь в скуке, тоске и отчаянии и предавая проклятию всех народов, вздумавших без всякой важной причины жить сложа руки, и безмятежно бранили также малороссиян за их трусость и неготовность восстать еще раз против поляков; решались даже сами сделать нападение на пограничные воеводства Польши, и одно лишь малочислие их удерживало сей пламенный порыв страсти. Дабы хоть несколько утишить свой гнев и как-нибудь рассеяться, запорожцы в самые бурные ненастные дни, когда рассвирепевший Днепр, выступая за пределы, истреблял все встречающееся ему на пути… пускались в легких
В один из таковых дней, когда природа, поссорясь, так сказать, сама с собою, изъявила негодование зловещею, гибельною бурею, запорожцы, собравшись на берегах Днепра, варили кашу, курили люльки <…> дикий, принужденный хохот и свисты, смешанные с ревом и воем бури, заключали в себе нечто ужасное и отвратительное; на грубых лицах козаков заметно, однако ж, было тайное уныние и грусть. Казалось, ничего не могло их развлечь, хотя они и старались чем-нибудь заняться…»[288] Среди них – набожный и трусливый раскольник, пьяница немец, курящий свою трубку и вместо пива довольствующийся брагой, татарин – любитель конины и кумыса; остальные запорожцы просто глушат сивуху, закусывая чесноком и луком. А затем все они с «радостными, но дикими лицами» соглашаются служить Хмельницкому[289]. Характерно, что подобное изображение запорожцев соответствует литературной традиции описания разбойников (и, естественно, разбойничьему роману того времени – об этом свидетельствует явная зависимость многих ситуаций романа Голоты от повести «Гайдамак» О. М. Сомова, где речь шла о малороссийских разбойниках XVIII в.[290]). Забегая вперед, можно отметить, что повесть Гоголя о семье козацкого полковника отчетливо и последовательно сближалась с воинской повестью[291] (особенно во 2-й редакции) и этим оказывалась противопоставлена традициям повествования о разбойниках, – такова была творческая установка автора.
Близкое к гоголевскому описание Сечи мы находим лишь в анонимной поэме о Хмельницком (1833)[292], где Запорожье описывается в том же «природно-республиканском» духе стихии днепровских порогов, а польскому рабству на Украине противопоставляется братская кипучая жизнь на просторе, вольность и удальство воинственных молодцов-запорожцев:
Далее в поэме описано, как на Раде запорожцы избрали нового Кошевого, который сразу призвал к борьбе с поляками и для этого передал свою воинскую власть Хмельницкому[294]. Запорожцы выступили под началом Хмельницкого, а затем на их сторону перешло и козачество, – так вольная Сечь породила национально-освободительное движение Хмельнитчины.
У Гоголя стихийное движение изображается в ином масштабе с другой мотивацией. Узнав о злодействах поляков, запорожцы отвечают тем же – свирепым разорением польских земель; они так же грабят и убивают, считая это справедливым, так же заинтересованы в добыче. Им помогают такие «партизаны», как Тарас Бульба со своим отрядом, которые мстят полякам по личным мотивам. Этот принцип кровной мести «око за око, зуб за зуб, кровь за кровь, смерть за смерть» типичен для средневекового – во многом еще «ветхозаветного», по оценке Гоголя, – сознания[295]. Речь о национальном освобождении как характерной черте Нового времени пойдет позже, при описании массового движения козачества во главе с Остраницей за свои права (заметим: тогда запорожцы уже не упоминаются).
Кроме различий
Но это лишь
Соответствующие противоречия присущи и всей Сечи. «Эта странная республика была именно потребность того века» (II, 302), поскольку сочетала азиатские формы слитной, «братской», «роевой» жизни и деспотизма с европейской вольностью и независимостью каждого «лыцаря», а формы их самоорганизации – с территориальной «арматурой» войска, что ввел Баторий (от города полк, от местечка – сотня…). Поэтому атмосферу Рады может определять и общее настроение, и козацкая старшина, и даже один, как показано в повести, упрямый «мятежный» Тарас, и – тем более! – Кошевой как «слуга» коза– ков, якобы покорно исполняющий их «волю», но в то же время, говоря современным языком, умело манипулирующий воинственной толпой (двойственна и его позиция по вопросу о войне: «…ему казалось неправым делом разорвать мир», который клятвенно «обещали султану», хотя сам он был уверен, что Козаку «без войны не можно пробыть. Какой и запорожец… если он еще ни раза не бил бусурмана?» – II, 305–306). И когда, по предложению Кошевого, думают отправить на челнах «несколько молодых людей, под руководством старых и опытных» – «пусть немного пошарпают берега Анатолии», чтобы вызвать гнев султана и развязать войну (а козацкое войско будет «наготове… и силы… будут свежие»), – то запорожцы уверены, что поступают «совершенно по справедливости» (II, 306). Справедлив в их глазах и еврейский погром после известий о «беззаконии» на Гетманщине, злодеяниях поляков и евреев-арендаторов, хотя евреи – шинкари и торговцы в Сечи никак не могут быть к этому причастны (скорее, подоплека расправы в том, что «многие запорожцы позадолжались в шинки» и, по словам Кошевого, им «ни один черт теперь и веры неймет». – II, 305).
А когда козаки решают идти «прямо на Польшу, так как оттуда произошло все зло», прежняя азиатская «необыкновенная беспечность» сменяется «необыкновенной деятельностью», и каждый знает, что делать: «И вся Сеча вдруг преобразилась. Везде были только слышны пробная стрельба из ружей, бряканье саблей, скрып телег; все подпоясывалось, облачалось. Шинки были заперты; ни одного человека не было пьяного <…> Кошевой вырос на целый аршин. Это уже не был тот робкий исполнитель ветреных желаний вольного народа (черты европейские. –
Религиозный энтузиазм и товарищество дают запорожцам единство, красоту и силу «свыше естественной <…> Какое-то вдохновение веселости, какой-то трепет величия ощущался в сердцах этой гульливой и храброй толпы. Их черные и седые усы величаво опускались вниз; их лица были исполнены уверенности. Каждое движение их было вольно и рисовалось <…> Под свист пуль выступали они, как под свадебную музыку. Без всякого теоретического понятия о регулярности, они шли с изумительною регулярностию, как будто бы происходившею от того, что сердца их и страсти били в один такт единством всеобщей мысли. Ни один не отделялся; нигде не разрывалась… масса <…> конная толпа неслась как-то вдохновенно, не изменяясь, не охлаждая, не увеличивая своего пыла. Это была картина, и нужно было живописцу схватить кисть и рисовать ее» (II, 328–329).
Однако тут одновременно присутствует и другой, не названный план изображения: козаки отчасти похожи на демонов
§ 3. Характер героя: общее, типическое, особенное
Во внешности и поведении главных героев повести постоянно подчеркивается и общее, и типическое. Сам Тарас – «один из тех характеров, которые могли только возникнуть в грубый XV век…» (II, 283) – соединяет азиатскую деспотичность и европейскую вольность, а единственное внешнее его отличие от других козаков в том, что лицо Бульбы постоянно «сохраняло какую-то повелительность и даже величие, особливо, когда он решался защищать что– нибудь» (II, 285). Столь же типичен образ его жены – матери Остапа и Андрия. Когда она слышит о «скорой разлуке» с ними, ее «бледное» лицо искажают «слезы» и «горесть, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах <…> слезы остановились в морщинах, изменивших ее когда-то прекрасное лицо», ибо «ее прекрасные свежие щеки и перси без лобзаний отцвели и покрылись преждевременными морщинами» (II, 283, 286). Не случайно и ее сравнение с чайкой, взятое из народной песни: «Обычно… скорбь матери передается образом чайки… или степной перепелки…»[299], – как в песне «Ой, біда, біда мні, чайці-небозі». Там рассказывается, как степная чайка (или чибис) свила гнездо у торной дороги и вывела птенчиков, но пришли жнецы (либо тем шляхом ехали чумаки) и забрали «чаеняток», сварили в котле. Сама песня «аллегорически представляла Малороссию как птицу, свившую гнездо свое близь дорог, окружавших ее со всех сторон» и была самой любимой из украинских песен для Д. П. Трощинского[300]. Указание автора на эту песню позволяет видеть в образе безымянной козацкой матери черты самой матери-Украины.
Сыновья Бульбы, вернувшись домой, смотрят «исподлоба» – как и должны смотреть «недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их… покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва» (II, 279). Когда же они впервые одеваются по-козацки, «их лица, еще мало загоревшие, казалось, похорошели и побелели: молодые черные усы теперь как-то ярче оттеняли белизну их и здоровый, мощный цвет юности; они были хороши под черными бараньими шапками с золотым верхом» (II, 288). Оказавшись в Сечи, «имевшей столько приманок для молодых людей», Остап и Андрий, подобно другим пылким юношам, «скоро позабыли и юность, и бурсу, и дом отцовский, и всё, что тайно волнует еще свежую душу. Они гуляли, братались с беззаботными бездомовниками и, казалось, не желали никакого изменения такой жизни» (II, 303).
Затем, уже в походе, они оказываются среди