Гриша выступает своеобразным гидом Джона-Ванюшки по красной Москве.
«– Не очень-то вы любите евреев, судя по всему, – заметил Джон.
– Покажите мне русского, который бы их любил. Они ведь настолько умнее нас! Все население Николаевской губернии после революции подалось в Москву и теперь владеет нами.
– Николаевской губернии?
– Это город близ Одессы, сплошь населенный евреями. Почти вся нынешняя российская власть происходит оттуда. Боюсь, там никого не осталось».
Не отстает и квартирная хозяйка, бывшая балерина мадам Кордье: «Знаете ли вы, что эти грязные большевики – сплошь евреи, присланные сюда всемирной еврейской тайной сетью, чтобы разрушить Россию? (…) Туалет не работает, мсье! Ничто здесь не работает с семнадцатого года!» Далее бывшая балерина произносит трехстраничный монолог о том, что в балете сегодня не получишь ни одной приличной роли, если не будешь дружить с властью. Эти монологи почти дословно повторялись в российской прессе в апреле-мае этого года. Предсказан у Шина и Сноуден: один американский корреспондент, Шерчил, страстный марксист, так любил Россию, что, умирая в Москве, завещал развеять его прах над городом. После кремации коллега, сменивший Шерчила в корпункте, обратился с этой просьбой к большевистским властям, но его встретили недоумением и даже смехом. Сначала ему отказались предоставить самолет для развеивания, затем отказали в просьбе подняться на кремлевскую башню – в результате прах так и остался у квартирной хозяйки, где проживал несчастный американец. «Джон ощутил страстное желание исчезнуть, бежать из этой комнаты, дома, города, всей измученной, невыносимой страны: чудовищная старуха с ее неостановимой болтовней, не умолкающая ни на секунду – ах, как мы страдали, мсье! – ее муж-имбецил, кочаны чайных роз на обоях и тихий мальчик с вечно протекающим носом – и прах безумного американца на обеденном столе! И сортир не работает – разумеется, по вине революции. Все было не так в этом доме, и сам он был не на месте в нем. «Почему они все время рассказывают, как они страдали? Можно подумать, прочие создания божьи только и делают, что блаженствуют!»
Пока Терсчеллинг шумно празднует возвращение в Москву и репетирует в театре, Джон осматривает московские музеи. «Я видел все московские картины, хорошие и дурные, европейскую и – видимо, за грехи мои тяжкие – русскую живопись. В музеях я изучал историю революции, видел воротнички Ленина, ногти Достоевского и зубочистки Кропоткина. Сколько всего хранится в московских музеях!» Вскоре он знакомится с молодой американкой Шейлой Радд. Она сообщает ему, в частности, что, если русские слишком часто посещают зарубежные посольства, их могут заподозрить в нелояльности и того гляди сослать в Сибирь. Американцы обсуждают особенности московской жизни: «А эти голуби, жуткие голуби?! Будят меня каждое утро! Они куда хуже кошек!» – «Это русские голуби. Они много страдали». «Не все понимаю в вашем разговоре, – вступает Гриша, – но, кажется, вы нападаете на святую Русь». – «Отнюдь! – восклицает Джон. – Только на голубей, обои, призраки, урны с прахом и неработающие сортиры, но я все еще надеюсь обнаружить что-то еще!» – «Боюсь, друг мой, – замечает Гриша, – вы впали в типично русское настроение». Джон впадает в это настроение чем дальше, тем глубже: «Не то чтобы прежде Джон не догадывался о существовании нищеты и несправедливости – но только в России он увидел их столь агрессивными. В других странах нищие просили, а здесь требовали, атаковали, обвиняли. Они не просили о благотворительности, а требовали долг, как кредиторы. Их злые голоса обвиняли весь внешний мир, в котором такие, как Джон, жили в тепле и безопасности, пока остальные прозябали в ночи, полной угроз. И даже когда он подавал – он не искупал этим своего теплого пальто и сытого желудка».
Особый интерес представляют дискуссии Джона с его новой пассией – насмешливой, рыжей и сероглазой чикагской уроженкой Шейлой. Шейла – убежденная марксистка, «хотя с ее врожденным чувством юмора непросто было отвлечься от смешной стороны всех этих массовых верований и языческих жертвоприношений». Джон пытается объяснить ей, что «здание ее веры состоит из тысячи взаимоисключающих, сталкивающихся неправд», – но у нее, как у всякого левака, готов ответ: «Если ты не хочешь сделать мир чуть лучше, ты эгоистичная свинья, гедонист, солипсист, просто овощ! Если тебя устраивает, что китайские кули работают по 12 часов в день за 20 центов и ты можешь спокойно жить, наслаждаясь их трудом, – ты свинья, каковы бы ни были твои взгляды!» «И ты готова взорвать бóльшую часть мира, пролить моря крови, принеся хаос и разруху, ради чего? – ради шанса?! Ради ничтожного шанса на улучшение их жизни ты готова принести эти жизни в жертву?!» – «Все лучше, чем терпеть нынешнее положение!» – отвечает ему рыжая, и эти разговоры буквально скопированы с любого современного форума о московских выборах, которые якобы ведут страну к кровавому хаосу; о, если бы все увидели, до какой степени все это уже отспорено! Ленинская доктрина, говорит Джон, годится лишь для людей умных, но полуобразованных: так сложились биографии ее создателей. Она годится лишь для тех, кому нечего терять, – а это не лучшие люди. (Здесь же он замечает, что эта доктрина в значительной степени еврейская, но при комиссаре нельзя сказать слово «еврей», чтобы не быть обвиненным в антисемитизме.) Но нас больше интересует не доморощенная социология двух влюбленных американцев, еще не понимающих, что они влюблены, а их взгляд на Россию.
«С запада надвигалась снежная туча. Черт, черт, черт, – думал он. Он вышел с побелевшей Моховой на Кропоткинскую. Он думал о князе Кропоткине, имперской архитектуре, о Наполеоне, о бесчисленных музеях вокруг и о том, что Москва была поистине городом-музеем, лавкой старьевщика, вроде описанной на первых страницах «Шагреневой кожи»: товар пятидесяти веков был разложен на ее прилавках. Правда, пятидесяти веков тут не было – максимум четыре, но изобилие, нищета и насилие этих четырех были тут как тут, живые, невредимые! Это и отличало Москву от прочих человеческих муравейников: изобильна, чрезмерна, переполнена насилием – и неизменна в каждом новом возрождении из руин и пожаров! Это был музей вечно возрождающейся жизни, кишащая, роящаяся, нападающая масса, четыре столетия, спрессованные в одном дне. И этот день, этот прилавок древностей заметало снегом».
Само собой, идеалистка Шейла – впадающая во все более глубокую депрессию с каждым новым днем, прожитым в России, – заболевает и умирает; Джон, которого она почти успела убедить в своей правоте, после ее похорон уезжает в Париж. Сама мысль о Терсчеллиг ему противна – ибо Терсчеллинг с каждым днем в России выглядит все старше, и сам ее облик становится воплощением тяжести: тяжелый подбородок, набрякшие веки… Постепенно в воображении Джона она становится символом самой России, отяжелевшей и вечно молодящейся. Он уезжает в Европу, у которой нет будущего, из такого будущего, которое его категорически не устраивает: «Я надеюсь не дожить до времен, когда оно победит». Самое горькое, что в стране победившего гуманизма нельзя найти для Шейлы ни одного приличного врача, и помочь ей некому – единственный частник ничего не смог сделать. И единственная общая мысль, которую так тщилась обнаружить в книге рецензентка, на последних страницах очевидна: человечество в кризисе, но выход через бесчеловечность никуда не годится, а самая опасная и обманчивая из теорий побеждает в России именно потому, что бесчеловечность тут разлита в воздухе.
Наверное, кто-то назовет эту книгу русофобской. Спорить об этом бессмысленно – еще Гриша Козловский обвинял Джона (и, видимо, автора) в оскорблении святой Руси. Но если книга 1931 года совпадает с Россией 2013 года во всех реалиях, вплоть до диалогов на сумрачной Болотной, не значит ли это, что пора хоть немного сдвинуться с описанной точки?
Lear, We Are Fun! – 20151
Информационных поводов до российской премьеры «Левиафана», намеченной на февраль, как минимум два. Во-первых, он получил премию американских кинокритиков, а 15 января, уж будьте уверены, войдет в шорт-лист иностранных кандидатов на «Оскара». И на самого «Оскара» у него прекрасные шансы – в последнее время там побеждали картины много слабей и, так сказать, несвоевременней. А во‐вторых, его пиратским образом выложили в сеть, и картина сделалась общедоступна за месяц до российского показа, хотя отдельные счастливцы видели ее в Каннах, на «Кинотавре» и нескольких московских показах для избранных. Александр Роднянский, один из продюсеров фильма, полагает, что его выложил в сеть кто-то из бесчисленных отборщиков: честно говоря, на месте Роднянского и Мелькумова я бы только радовался. В нынешних обстоятельствах шансы «Левиафана» на широкий российский прокат – if any – исчезающе малы, а так есть надежда, что его увидят хоть в тех же северных провинциях, в которых и о которых он снят. Конечно, такое красивое кино (оператор Михаил Кричман) надо смотреть на большом экране, а еще лучше в Каннах, но такая возможность будет явно не у всех, так что пиратам спасибо. Иногда мне даже кажется, что Роднянский с Мелькумовым все поняли и сами растиражировали кино, которое в противном случае запросто могло остаться легендой, даже получив «Оскара». Ведь золотая пальмовая ветвь за сценарий у него уже есть, а намеченная в октябре российская премьера отодвинулась на три месяца.
Как бы то ни было, я посмотрел самую титулованную, ожидаемую и качественную российскую картину последнего времени. «Левиафан» – мрачное и сильное кино, по которому когда-нибудь будут судить об атмосфере путинской России. Те, кто в ней не живет, судят уже сейчас. Он несколько созвучен – бессознательно, потому что долго делался, – раньше вышедшим «Майору» и «Дураку» Юрия Быкова или, допустим, «Жить» Сигарева, но сделан на порядок лучше: «Майор» и «Дурак» – качественная кинопублицистика про коррупцию и раздолбайство, а «Левиафан» все-таки про страну и где-то даже про человечество. Фильм Сигарева – интересный режиссерский опыт талантливого драматурга; «Левиафан» – хорошее европейское кино, с лейтмотивами, образами, мощными актерами, точными диалогами и долгим послевкусием. Звягинцев пока единственный, кто отважился высказаться об отпадении России от Бога и о том, какую роль сыграла в этом официальная церковь, – за одно это фильм можно было бы назвать выдающимся событием и отважным поступком, но отвагой, слава Богу, его достоинства не исчерпываются. Это кино производит впечатление, да, и все-таки к этому впечатлению примешивается раздражение, в причинах которого поначалу не хочется разбираться. Дело в том, что по фильму Звягинцева действительно можно судить о нынешнем состоянии страны, он совершенно ей адекватен – и потому вызывает столь же неоднозначные чувства. Он так же как она, мрачен, безысходен, вторичен – как и Россия вечно вторична по отношению к собственному прошлому, – внешне эффектен, многозначителен и внутренне пуст. Как и в России, в нем замечательные пейзажи, исключительные женщины, много мата и алкоголя – но при сколько-нибудь серьезном анализе сценарные ходы начинают рушиться, образная система шатается, а прокламированный минимализм (использована музыка Филиппа Гласса) оборачивается скудостью, самым общим представлением о реалиях и стремлением угодить на чужой вкус. Это типично русская по нынешним временам попытка высказаться без попытки разобраться – спасибо «Левиафану» и за то, что он назвал многие вещи своими именами, и все-таки увидеть в Звягинцеве наследника сразу двух великих режиссерских школ – социального кинематографа семидесятых и метафизического кино Тарковского – мне пока никак не удается. Для Тарковского он поверхностен, для социального кино обобщен и невнятен; этот грех был заметен уже в «Возвращении» (кстати, «Елена» в этом отношении кажется лучше, скромней, проработанней); выстреливая по двум мишеням, Звягинцев по большому счету в обоих случаях промахивается. Наверное, это не его вина. Наверное, настоящее кино о путинской России будет снято, когда этот период нашей истории закончится – тогда отпадут цензурные ограничения, а многое увидится на расстоянии. Спасибо и за то, что есть, – но вот беда: главная метафора картины досадно расплывается. Если Левиафан – государство, то не государство же виновато в том, что эти люди «так живут», да и вообще не очень понятно, чем они лучше этого государства: почти все второстепенные герои с их фальшью, отсутствием морального стержня, корыстью, стукачеством и алкоголизмом идеально ему соответствуют. А если, как в книге Иова, речь о миропорядке вообще, о том, что мир и есть глобальная мясорубка и обнаружить в жизни смысл так же невозможно, как уловить удою левиафана, – неясно, при чем тут, собственно, Россия и всякого рода конкретика.
Не думаю, что пересказ фабулы может сойти за спойлер, – из многочисленных рецензий и звягинцевских интервью и так известно, «про что кино». Мэр маленького северного города, известный, однако, масштабным воровством (столичный адвокат привозит ему целую папку компромата, и диалог адвоката с мэром почти дословно копирует разговор Бендера с Корейко), хочет срыть ухоженный домик главного героя, золоторукого автослесаря Николая, дабы построить на его месте что-то личное, своекорыстное – не то резиденцию, не то совместную с иностранцами гостиницу (здесь тоже невнятица). Непонятно, правда, чем один кусок пустынного берега лучше любого другого – места полно, строй, где хочешь; добро бы он домик с верандой хотел отжать – ан нет, он его эффектно разрушает ближе к финалу. Все равно что садиться на рельсы и говорить «подвинься», – да уж ладно, поверим в эксклюзивность именно этого клочка неласковой северной земли. Чем конкретно грешен мэр, что там в папочке – нам не рассказывают и даже не намекают: у нас ведь притча, универсальное высказывание. Мэра в колоритном – даже гротескном – исполнении Романа Мадянова приказано считать абсолютным злом; допустим. Такие же персонажи театра масок – злобная прокурорша, брутальный начальник местной милиции, соглашательница-пиарщица (если она пиарщица, а то из единственной сцены совещания злодеев это опять же неясно; опознал ее по слову «конструктив»). Алексей Серебряков – один из лучших актеров современной России – героически пытается насытить роль живым содержанием, но, кажется, даже о библейском Иове мы знаем больше, чем о Николае. За что нам его любить, собственно, где тут пространство для любви и сострадания? Вот он говорит о местном гаишнике – монстр, мол, двух жен на тот свет спровадил, – но не знаю уж, сознательное это совпадение или нет, сам-то он по факту тоже двух жен спровадил на тот свет, хотя в обоих случаях ни в чем не виноват. Просто это так выглядит со стороны. За что его сын Роман так люто с самого начала ненавидит мачеху? Почему эта мачеха – в хорошем, но опять же энигматичном исполнении Екатерины Лядовой – стремительно бросается в койку московского друга-адвоката, и это бы ладно, тут-то муж ничего не узнает, но она ведь еще и на пикнике голову теряет, отдается герою Вдовиченкова чуть не на глазах у пьяного супруга! Женщина с суровым северным опытом жизни, отлично представляющая характер мужа и его собутыльников, стремительно разрушает свою жизнь – оно, конечно, пьяная баба себе не хозяйка, но судя по легкости, с какой она опрокидывает алкоголь, есть у нее некая толерантность к нему? Стремительное самоубийство после примирения с мужем (а не после бегства любовника) еще менее поддается осмыслению: оно, конечно, если столько пить и драться, не выдержит никакая психика, но вот она только было поняла, что мужу сейчас без нее полная погибель, вот она вроде бы и отдалась ему в погребе – а с утра вдруг как-то осознала, что дальше так жить не может? Психологические выверты, конечно, всякие бывают, но когда их слишком много – смысл начинает хромать; с чего вдруг мэр перестал бояться разоблачений адвоката? «Пробил» его по своим каналам? – но папочка-то ведь настоящая, он при нас ее просмотрел и не на шутку перепугался. Разумеется, лицо путинской власти на всех этажах одинаково, это лицо наглое, и при малейших попытках сопротивления эта власть сначала дико пугается, а потом набирается прежнего хамства, как и было после Болотной; но неужели для обретения прежней самоуверенности ей достаточно услышать пасторское слово? Или тут какая-то тайная слабина московского адвоката, о которой нам опять же не рассказали? Впрочем, за всеми этими частными вопросами скрывается один, куда более общий: неужели действительно власть виновата в том, что все герои этой картины друг друга ненавидят, адски пьют, ни во что не верят и все терпят? Ведь Николай и попытки сопротивления не делает – один раз за ружье схватился да на мента наорал; конечно, нынешняя Россия в самом деле бессильна и далеко зашла по пути разложения, но тогда где, собственно, левиафан? Может, его и нет давно – и не зря в картине периодически появляется огромный китовый скелет, словно отсылающий к мертвому морскому чудовищу в финале «Сладкой жизни»? Все давно сдохло, включая левиафана, – вот что самое страшное; но до этой констатации фильм Звягинцева, боюсь, не дотягивает. Слишком в нем много чисто русского стремления понравиться – и упоминанием о «Pussy Riot», и вечными штампами насчет русской провинциальной жизни; нет слов, хороший экспортный продукт сейчас донельзя необходим деградирующему российскому кино, да вот с Николаем-то что делать? С адвокатом Дмитрием? С мэром? Мальчику Роману, хотя он и злой мальчик, здесь еще жить, а какая тут может быть жизнь, непонятно. Чтобы эта жизнь продолжалась и выруливала из болота, ее как минимум надо знать. Пока же российское кино делается на уровне ощущений – и ощущение стыдного бессилия Звягинцев передал блистательно; беда в том, что это и его собственное бессилие.
Впрочем, адекватность – тоже не последнее дело.
Сеть
В
Поверить в существование сети трудно, пока с ней не столкнешься лично. Пример: 29 ноября 1970 года в долине Исдален, что близ Бергена, Норвегия, примерно в четверть второго пополудни преподаватель вуза, отдыхавший на пленэре с двумя дочерьми, обнаружил сильно обгоревший труп женщины лет тридцати – тридцати пяти. Рядом с ней нашлась пустая бутылка из-под ликера, две пластиковые бутылки с сильным запахом горючего, пузырек снотворного «Фенемал» и, внимание, серебряная ложка. Рядом лежал паспорт, тоже сильно обгоревший.
Вскрытие показало, что в желудке у неизвестной ликер и много снотворного, и потому первой официальной причиной смерти обозначили самоубийство. Но потом выявился перелом шеи – по-видимому, вследствие удара, – и возникла версия об убийстве. Да и потом не сама же она себя подожгла! Железнодорожные служащие узнали ее по фотороботу. Да, эта женщина заходила на вокзал в Бергене, она сдала два своих чемодана в камеру хранения. Вот и чемоданы. В них обнаружились костюмы со срезанными этикетками в восточноевропейском или итальянском стиле, черная записная книжка с зашифрованными записями, парик, 500 немецких марок, 130 норвежских крон, несколько пар темных очков и, внимание, серебряные ложки. Когда записи в блокноте расшифровали, выяснилось, что это отчет о городах, которые женщина посетила начиная с марта 1970 года. Она путешествовала под девятью именами. В ноябре она успела остановиться в трех бергенских гостиницах, в которых ее также опознали. Во всех гостиницах она требовала номер с балконом и заказывала на завтрак кашу с молоком. Росту в ней было порядка 164 см, особая примета – широкие бедра, говорила по-немецки, по-французски и один раз по-итальянски, но всякий раз с акцентом, который портье затруднился распознать. Исследование ее зубов ничего не дало, кроме того, что одну пломбу она поставила, судя по составу, в Латинской Америке. Дактилоскопия оказалась невозможна, поскольку кожа на пальцах была стерта.