Книги

Песнь заполярного огурца. О литературе, любви, будущем

22
18
20
22
24
26
28
30

Ведь это так естественно – оказаться на развилке и провести контрольный эксперимент. Один остается в России, потому что там далеко еще не все, она еще не сказала последнего слова, бывают великие исторические развороты даже на пути в бездну. И тогда, в девяностом, когда еще Горбачев и есть великий исторический шанс, он остается, а другой едет сюда – попробовать другой вариант судьбы. Могло же повезти?! Не все же стали торговать компьютерами или машинами, не всех же убили, не над всеми же поставили черные роскошные надгробья, как сочинила Лерка Жарова: «Бейсбольная бита, бейсбольная бита! Никто не забыт и ничто не забыто…» Могло и России повезти, шанс был, он даже сейчас есть, хотя и кажется все чаще, что Бог давно не смотрит в эту сторону, потому что ему примерно с тридцатых годов неинтересно. Никто не знал, что Куник тут так процветет, женится на девушке из Ленинграда, потому что еще во время ленинградских самоходов – как и я, грешный, – полюбил эту особую ленинградскую школу взгляда на жизнь, ленинградское неповторимое постельное поведение. Говорил же Леша Дидуров: никто не дает так иронически, как ленинградки… Но и ни в ком больше нет такого дружелюбия, такой солидарности – типа ситуация, конечно, неловкая, но постараемся вместе из нее выйти с юмором и тактом. Была и у меня там подруга дней суровых, ослепительная девушка, надо сказать, даже без поправки на постоянное солдатское вожделение. Славянка же – дачная местность. И я с ней там познакомился. И если бы на ней женился, совершенно другая была бы у меня жизнь – может быть, куда более строгая и одухотворенная, куда более ленинградская. Я как раз тогда мучительно выбирал и выбрал все-таки Москву, где семья и где все прошлое, и выдумал даже сюжет – про героя, мечущегося между женой и любовницей. Он нашел возможность раздвоиться, но в процессе выяснения, кто к кому пойдет ночевать, один убил другого и оказался перед прежним выбором.

– А «Голема»-то я прочел, – сказал я многозначительно.

– Да ладно, – не поверил он. – Ерунда, в общем. Я потом, знаешь, уже здесь прочел Перуца. Так гораздо лучше. Гораздо! Лучше даже Кафки.

– Перуц ничего, – согласился я. – Но «Голем» же… Как ты думаешь, действительно Майринк что-то такое знал?

– Да ничего он не знал, – отмахнулся Куник. – Наркоман он был. Они все тогда нюхали эфир, это было принято… Ты, кстати, травы не хочешь? Я свистну – привезут. Я люблю иногда, очень успокаивает.

– Нет, я траву не люблю, – сказал я, и это была чистая правда, хотя иногда, в юности, курить траву было довольно весело, особенно в хорошей компании. Именно под действием травы я, в частности, придумал хорошую поговорку – единственную свою удачу в этом жанре: «Мимо ж… не сядешь». Имеется в виду, что ты можешь не заботиться о сохранении своей identity – она и так всегда с тобой. Если вдуматься, это могло быть девизом всей моей жизни и литературной деятельности.

Уже ночью, в гостинице, я вспомнил, что он мне тогда ответил.

– Понимаешь, – сказал он, – там про то, как можно сделать Голема. Ну, там его делают из глины, а можно просто из другого человека.

– Как это?

– Ну, это обычная довольно вещь. Каждый же умеет свое. Буддисты, допустим, левитируют. А каббала знает, как сделать двойника. Количество душ – оно ведь ограничено. У многих просто нет души. И ты ему подселяешь свою.

– Зачем?

– Иногда бывает надо, – сказал он просто. – Допустим, надо тебе сделать то, что можно осуществить только вдвоем. Например, распилить что-нибудь двуручной пилой.

Но тут позвали на построение, и мы не договорили. Впрочем, вряд ли он рассказал бы мне, как это делается.

А самое главное, вряд ли я стал бы это делать. Потому что, даже увидев своего идеально ровного двойника в Америке, я с ужасом убедился бы только в одном: он все равно не избавился от того, что носит в себе. Я родился с этой занозой, я умираю с ней. Мимо ж… не сядешь.

Синдром

Сейчас все будет очень серьезно, я пишу этот текст 32 года – точнее, столько думаю над ним. В 1984 году я был членом Совета «Ровесников» – довольно таинственной организации, откуда выходили непростые люди: Миша Кожухов, Евгения Альбац, Елена Исаева, Владимир Вишневский, Антон Дрель, Андрей Шторх – красота, кто понимает. Это было что-то вроде описанной Сэлинджером передачи «Wise Child» – «Мудрое дитя», – в которой выступала вся семейка Глассов. В детской редакции радио, ныне упраздненной (в нашей комнате сидит теперь бухгалтерия телеканала «Культура», а я до сих пор помню тот вид из окна, и он для меня знак абсолютного счастья), была программа «Ровесники» – для старшеклассников. Она отвечала на вопросы о смысле жизни, делала интервью с замечательными людьми и рассказывала о наших продвинутых сверстниках, чего-то в чем-то добившихся. Там много было советского наива, но передача была не самоцелью – как фильм Ильи Хржановского «Дау» давно уже никому не важен, а важен процесс его создания, строительство гигантского острова советской жизни в Харькове, вовлечение тысяч людей в интересную и с виду совершенно абсурдную деятельность. Вот у нас был Совет «Ровесников»: мы собирались по средам, обсуждали интересные книжки, фильмы или проблемы (после чего эти обсуждения ставились в эфир), и все сюжеты тоже делались руками школьников – им давали гигантский магнитофон-«репортер» с микрофоном-удочкой, и вперед. Там я заработал свои первые деньги, на которые купил себе прекрасный гэдээровский выпускной костюм песочного цвета: он налезал на меня до девяносто шестого года. Я очень хотел, чтобы сын в нем сходил на выпускной, но даже мои тогдашние размеры оказались ему широки.

И вот, значит, периодически нам давали пачки писем – отвечать слушателям. Письма в «Ровесники» приходили мешками. И поскольку я проработал в Совете несколько лет, в восемьдесят четвертом году вдруг обнаружилась динамика: раньше спрашивали про любовь, про как признаться мальчику или когда можно целоваться с девочкой, про американские джинсы (почему плохо их иметь, если они хорошие? Зачем нам доказывают, что группа «Лед зеппелин» – плохо, а ансамбль «Поющие рельсы» – хорошо?), про всякую, короче, восьмидесятническую ерунду. И тут вдруг потоком пошли письма – довольно грамотные, вообще хорошо написанные – про невыносимое одиночество, про то, что единственная подруга – мама, про некоммуникабельность (неужели я навсегда так останусь?! один, одна?! никому не нужный?!), про страх перед коллективом и отъединенность от сверстников какой-то просто каменной стеной. Причем интересно, что я тогда уже прирабатывал и в «Собеседнике» – надо было делать публикации перед поступлением на журфак, – и там в порядке особой молодежной продвинутости опубликовали беседу с психологом (еще не сексологом, вы с ума сошли), и этому психологу понесли мешки писем про то же самое. Не могу с коллективом, нет взаимопонимания с ровесниками, не хочу и не могу выходить из своего мира – и совсем ничтожное количество самых интересных писем: может быть, так и надо? Может быть, мне и не нужно в коллектив и вообще коллектив не главное на свете?!

Я эти письма подробно изучил, на увлекательные ответил, даже завязалась у меня переписка с девочкой из Марий Эл, которой предстояло ехать из деревни в Йошкар-Олу, поступать в техникум, и она боялась, что в этом техникуме ее будут травить, потому что травят везде, она не умеет постоять за себя; письма девочки были на удивление сильные и грамотные – настоящая литература, я собирался к ней поехать, но в дальние командировки нас по причине младости не посылали. Видно было, что пишет человек книжный, беззащитный и действительно не умеющий, что называется, ставить себя: не из всякого же получается вождь толстокожих. Тогда, кстати, вышло после некоторого маринования на полке быковское «Чучело» про то же самое – про страшные детские травли, ставшие тогда приметой времени; я по наивности полагал, что причина этих травль с их зашкаливающим цинизмом – позднесоветская тройная мораль, привычка детей к насмешкам над всем святым, но потом мне стало ясно, что травят не слабейшего, а наоборот. Травят потенциального лидера, чтобы он им не стал. Тогда же Сергей Яшин выпустил в Центральном детском театре довольно-таки страшненький спектакль «Предсказание Эгля» – по пьесе Новеллы Матвеевой по «Алым парусам», в которой так травили Ассоль в Каперне, что половина зала плакала, а половина скрежетала зубами. Этот спектакль сняли очень быстро, попасть на него было в принципе невозможно, но Матвеева нас проводила на откидные места, поскольку выступала однажды в Совете и к нам благоволила. Раза три ходил я на этот спектакль и помню, как минут пять тряс в антракте руку Ивану Киуру, мужу Матвеевой, прекрасному поэту: «Иван Семенович, отомстила, отомстила за всех! За меня!»

И вот мне захотелось написать статью про эти письма, классифицировать их, что ли, отсеять обычное отроческое одиночество от этого нового синдрома, поговорить о поколении людей, для которых мнение коллектива не свято, а сам коллектив, страшно сказать, только вреден; они еще чувствуют некоторую неловкость от этого и считают себя такими же больными и неправильными, как, наверное, первая прямоходящая обезьяна или первый летающий ящер (должен же кто-то был начинать, просьба к эволюционистам не набрасываться). Вот Олеша, скажем, очень страдал от неспособности писать романы – и не надо было, потому что время романов кончилось, пришло время фрагментарного, дискретного письма, он открыл новый жанр и всю жизнь считал, что это распад, а не прорыв! Написал я эту статью и понес ее показывать Лилиане Сигизмундовне Комаровой, создательнице «Ровесников» и постоянному ведущему наших сред; она для нас тогда значила колоссально много, почти как родитель, и значит до сих пор. Ей на будущий год девяносто, а ровесники всех поколений пишут ей со всех концов света и дарят духи, как когда-то. Комаровская голова, наверное, самая ясная до сих пор: все мои радийные проекты придумала и курировала она, и не было случая, чтобы не сбылись ее политические предсказания. Внук ее увлекается рэпом, и она часто подсказывает ему рифмы. Но это к слову.

В статье этой – называлась она как раз «Синдром» – я доказывал, что проблемы нет, что просто народился новый тип людей, а новые всегда чувствуют себя лишними, как Печорин, и что их одиночество совершенно нормально – радоваться надо, а не страдать! Вы лучше, а не хуже, и надо просто привыкнуть, что это трудно. Мышцы болят – значит, растут. И заканчивалось это словами из моего тогда уже любимого писателя Житинского, из повести его «Арсик»: «Пускай их будет больше. Пускай их станет много».