Книги

Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному

22
18
20
22
24
26
28
30

Борис Кузьминский

Искупление по Фридриху Горенштейну

Летом 1964-го, когда казалось, что «оттепель» еще не закончилась, вышел номер журнала «Юность», составленный из дебютных публикаций. «Они живут полнокровной жизнью великой страны, созидающей будущее, – говорилось об авторах в редакционном предисловии, – и вот частица этой жизни встает со страниц их произведений… Вдохновленные заботой партии, молодые литераторы подхватывают эстафету социалистического реализма». В номере печатались стихи Льва Тимофеева, Николая Рубцова, Леонида Губанова, Александра Аронова, рецензировалась книга Владимира Войновича «Мы здесь живем»… Одного из них ждет судьба политзэка, другого эмиграция, остальные не сядут и не уедут, но вкусят горечь остракизма и непечатания. «Подхватит эстафету» по-настоящему лишь Геннадий Бокарев, будущий творец официозных «Сталеваров».

А главным открытием июньской «Юности» стал рассказ инженера Фридриха Горенштейна «Дом с башенкой». Не было в этом тексте ни полнокровия, ни созидательности. Был только что осиротевший мальчик в зимнем тыловом поезде, беззащитностью своей провоцировавший попутчиков на человеческое. Холодный, отравленный войной мир функционировал по-своему четко, как налаженная пыточная машина: если хочешь выжить – рассчитывай на худшее. Не заботься о больном – он все равно умрет; не жди автобуса – он никогда не приходит вовремя; не заискивай перед сильным – он для того и появился, чтобы рано или поздно пустить тебе кровь. Сострадание здесь мешало, будто насыпанный в шестеренки песок; персонажи боролись до последнего, но оно все-таки настигало их, непреодолимое, как врожденное уродство, как мистическая кара. Суровая иерархия волчьей стаи ползла по швам, сквозь прорехи сочилась юшка слез, голодной слюны, красных соплей, стыдных амбиций. Фирменный знак рода людского.

Похоже, не видать «Дому с башенкой» миллионного тиража, если бы не «светлый» финал: забвение дремы, благородное умиление старого вора, рука, укутывающая мальчика теплом. В этой концовке – при большом желании – еще можно было расслышать оптимистические нотки. Но впредь подобных концовок Горенштейн не сочинял. А следовательно, публикаций в тогдашней советской прессе более не удостоился.

О дальнейшем мы недавно прочли в немногочисленных интервью: работа в стол, «Метрополь», Западный Берлин, работа, работа, работа. Тон этих интервью непривычен: Горенштейна как бы хотят вернуть на родину в установленном порядке, а он пожимает плечами и скептически хмыкает. Не зря, видно, пожимает: по слухам, «Новый мир» в прошлом году отказался печатать роман «Псалом» как произведение антихристианское. Опубликованное же в СССР («Зима 53-го года» в «Искусстве кино», «Искупление» в «Юности», «Споры о Достоевском» в «Театре», рассказы в «Огоньке» и альманахе «Апрель», только что – фрагмент романа «Место» в «Знамени») критика не ругает, но и не хвалит. Просто молчит. Или дает предварительные, взвешенные характеристики: «Вот таким, непримиримым, в чем-то спорным и неоднозначным показался мне… Фридрих Горенштейн». Автор этих слов, наверное, читала и «Псалом», и «Попутчиков». Ее сдержанность понятна: ведь Горенштейн действительно спорен. Не «в чем-то» – во всем.

Когда думаешь об этой прозе, в первую очередь вспоминается не сюжет, не герои, а то, что называют предметной изобразительностью. Мир Горенштейна – умопомрачительно плотная, давящая вязь деталей, явленная со скрупулезностью кошмарного сна. Мелочи наползают друг на друга, теснятся, скрежещут, норовят покалечить или хотя бы укусить. Взмах руки натыкается на моток колючей проволоки, нога то попадает в колдобину, то защемляется между рельсами. Выжить в этой мясорубке немыслимо, но не потому, что действительность зла, а потому, что она бессмысленна, случайна; «хаос царствует и над людьми, и над Богом». От воробья, мечущегося в адском пространстве шахты («Зима 53-го»), и человек, и божество разнятся тем лишь, что в минуты страха тянутся к себе подобным. Необходимость общения трансформирует животный страх: так возникают нежность, жалость, ненависть, любовь – те людские страсти, благодаря которым в мире, «начиненном смертью, как пирог яблоками», существуют цивилизация и религия.

К Сашеньке, героине «Искупления», отдых от мук приходил лишь в редких снах, где «не было дикости и тоски… покой присутствовал там всегда, и восторг, и сладость в тех снах все время были полны покоя, там ни к чему нельзя было прикоснуться, ни к окружающим предметам, ни к себе». Счастье – разрыв тактильного контакта с реальностью, но именно этого счастья не дано при жизни центральным персонажам Горенштейна. Напротив, для того чтобы они как можно явственнее ощущали боль, автор наделяет их патологической раздражимостью, гипертрофирует зрение, обоняние, осязание, слух, вкус. «Живет и крепнет тот, кто ест». Пища – пожалуй, единственная часть внешнего мира, которая отдаляет гибель, и потому едят здесь со сладострастной обстоятельностью: мальчик из «Дома с башенкой» – картошку, хлеб и огурец; Ким («Зима 53-го года») – котлету, политую «каким-то белым жиром, от которого сразу обложило нёбо и гортань»; персонажи «Искупления» – среди прочего украинский борщ «цвета венозной крови, темный и тягучий». Иначе не станет сил снова и снова включаться в глобальный агрегат по выработке эмоций. Именно агрегат, технологию которого автор с готовностью обнажает: «Усилившееся… количество магнетизма в атмосфере воздействовало на полушария головного мозга, те же, в свою очередь, воздействовали на большой и малый круги кровообращения… Вот почему… впали в религиозный экстаз дворник и Ольга с Васей». Вот как комментирует сверхзадачу этой «технологии» персонаж пьесы «Споры о Достоевском»: «Потеря непосредственных ощущений… есть полная потеря Бога без приобретения чего-нибудь взамен». В романе «Псалом» эта мысль выражена еще определеннее: «Человек родился с инстинктом Бога так же, как он родился с инстинктом есть, пить и размножаться».

Режиссер Ю. из рассказа «Шампанское с желчью» встречает палящие лучи рассветного солнца – жаждой. Человек встречает смертоносную реальность – тоской по Господу. Но и Бог – не тоскует ли по человеку, не ищет ли его мягких рук, как воробей, в ужасе прижавшийся к ладони Кима? По Горенштейну, такая минута слабости Промыслителя запечатлена в библейской легенде об Иове: Бог обрек праведника на муку, как Иуда предал Христа на распятие, «когда потребность быть любимым, а значит, и слабость его, что одно и то же, превысила всякий… предел».

Возможно, священный сюжет служил непосредственной моделью для Горенштейна, погружающего своих героев, одетых чувствительностью, как Иов – лепрой, в бездны страдания. «Ты страшишь меня снами и видениями пугаешь меня», – стенает праведник. И Кима, и героев «Искупления» Августа с Сашенькой тоже преследуют кошмарные сны и галлюцинации. «Хотя бы я омылся и снежною водою и совершенно очистил руки мои, то и тогда Ты погрузишь меня в грязь». Шахтная пыль так въелась в Кима, что и после множества почти ритуальных «омовений» ее следы все-таки остаются на теле. «А ныне смеются надо мною младшие меня летами…» Малолетний Колюша досаждает Киму обидными непристойностями; сопляк Хамчик прицельно обстреливает Сашеньку снежками; «маленькие» хулиганы пытаются избить Августа. «Они гнушаются мною, удаляются от меня, и не удерживаются плевать пред лицем моим…» В «Зиме 53-го года» бесноватый плюет в лицо – правда, не Киму, а его приятелю. «Ночью ноют во мне кости мои, и жилы мои не имеют покоя. С великим трудом снимается с меня одежда моя…» «Ноги Сашенькины оказались в неудобном положении, так что болели пятки» («Искупление»); «У меня рубец, – морщась, ответил Ким, – рубашка к крови присохла…» («Зима 53-го года»).

Да, частности перекликаются, но есть и принципиальная разница. Иову Бог дал «вдвое больше того, что он имел прежде». Ким и Август за свои мучения вознаграждены смертью: первого сожрала шахта, второй сгинул в отдалении – кажется, разбился на самолете.

Кто же убил их – мир или Бог?

В оперативной «новомировской» рецензии на «Дом с башенкой» Анна Берзер писала: «Имя, еще не тронутое литературой, неизвестное —…оно для тебя еще за семью печатями. И если при чтении незаметно отлетает прочь каждая из семи печатей… – значит, знакомство состоялось».

Символика Откровения здесь всего лишь фигура речи. «Отлетает прочь каждая из семи печатей…» Через десять лет Горенштейн закончит «Псалом» – роман о Дане, предтече Антихриста, посланном в мир не карателем и судией, но молчаливым соглядатаем. Близость Апокалипсиса, в «Доме с башенкой» неявная (или Анна Берзер все-таки интуитивно ее почувствовала?), полной мерой присутствует уже в «Зиме…» и «Искуплении», написанных сразу вслед за дебютным рассказом.

…Хотя человеческие эмоции вызываются «атмосферным магнетизмом», каждый реагирует на него по-своему. Кто-то испытывает религиозный экстаз, кого-то терзают воспоминания, кого-то охватывает жалость.

Но есть иного рода чувства. Они владеют всеми без разбора, перед их тотальностью маетные взаимоотношения конкретных людей – ничто. Миг – и множество личностей, боровшихся в одиночку, становятся толпой, ярятся и радуются свально. И тогда не поймешь, что хуже – восторг, подхвативший посетителей кинотеатра в «Зиме 53-го года», после хроникального фильма о Сталине, или исступление наци. Киму оно снится («Он, живой и голый, лежал в огромном котле, наполненном штабелями голых людей»), а Август знает его наяву: в дни оккупации сосед прикончил его отца, мать, шестнадцатилетнюю сестру и пятилетнего брата – «в газету завернул кирпич… головы разбил и за ноги повытаскивал в помойку». Просто за то, что евреи. Вот почему горе Августа не сравнить с горем Иова: даже если случится чудо и родные вернутся к жизни, нет гарантии, что очередной Шума-ассириец вновь не устроит им семейный армагеддон.

По Горенштейну, на каком-то этапе цивилизация, созданная в целях самосохранения, саму идею самосохранения катастрофически извратила: «Мир – это Россия, и страдания человека – это страдания русского человека, все же остальное лишь этнографический материал, мешающий этому русскому миру либо помогающий ему». Вместо слова «Россия» можно подставить название какой-то другой страны; дело не в конкретной национальности, а в том, что на определенном этапе любая национальная идея обнаруживает свою глубинную порочность. Догма об исключительности овладевает тобой вне зависимости от состава крови; она не больше, чем миф, химера, морочащая человека «в длинном темном туннеле, где даже небо не настоящее, а выдумано астрономами». Откроем рассказ «Шампанское с желчью» и найдем там «черноглазого, с типично семитским обликом» Овручского, руководящего репетицией показушного фольклорного ансамбля.

– Коля, специфику! Дай специфику! Коленца, коленца…