Невыразимый восторг держать в руке головастика. Точнее, двумя пальцами. Большим и указательным.
Махонькое, скользкое существо бьется мокрым хвостиком, не имея сил освободить свою жизнь из твоих пальцев, которые можно сжать, и мысленно ты производишь это, замирая, но на самом деле — нет. В руке не комар, не муха — головастик. Он неопасен и беззащитен. Его можно отпустить. И тогда детеныш радостно заюлит в канаве.
Частая игра — «дочки-матери». Оля — «мать», мы — «дочки». Девочка нас воспитывает, а это значит, когда кто-нибудь, обычно я, испортит воздух, насупившись, спрашивает: «Кто пукнул? Ну-ка! Сейчас узнаем». И обнюхивает наши вельветовые штаны.
Мы часто признаемся девочке в любви. Хозяйку забавляют наши чувства, и она склоняется к брату: «Ты Оленьку любишь?» — «Люблю». Ольга Андреевна смеется. Мама с улыбкой вспоминает о первой Серегиной любви. Близко придвинув лицо к очаровавшей его сверстнице, брат ринулся ее целовать. Трехлетнюю подружку испугал его пыл, и она оттолкнула Серегу. «Не хочешь любить?!» — зашипел брат и решительно цапнул обольстительницу за нос.
Во втором этаже занимает две комнаты еврейская семья. Двенадцатилетний полнозадый Гриша имеет влияние на Серегу. Родители мальчика не испытывают восторга от нашего существования, что является для нас неожиданностью. Мы удивлены отсутствием к нам любви у этих людей, столь обожающих своего потомка, хотя обращение с нами — доброе.
Для меня авторитетом становится Слава — мальчик с соседнего участка, где дом достраивается. Крыша находится в стадии каркаса, и я вспомню этот дом, обозревая скелеты в зоопарке, куда вместо зверей доставили их остовы.
Соседи живут во времянке. Я вхожу, постучавшись, в одну, в другую, третью дверь, а к Славке влетаю без стука. Друг лежит, почесываясь, поеживаясь, вытягивая то руки, то ноги, то все сразу, раскорячив. Зевает. Подымается он поздно. Когда хочет. Я тороплю. Скорей! Нас ждут лес, поляна, канава. Солнце. Славка взглядывает на меня грустно, устало и вываливается вдруг из постели, торопясь натянуть брюки. Поворачивается спиной. Смущенно и нарочито прячет оттопыренные трусы.
Отец ушел, когда я еще не родился. Для нас с братом он остался Ефремом. Мама рассказывает, как содержала, одевала его. Устраивала учиться. Исключали. Снова упрашивала знакомых. Говорит, что работал он директором пункта вторсырья, что было унизительно при его способностях. Рассказы о непорядочности Ефрема, лени, безволии перемежаются вдруг комическими эпизодами, которые отец разыгрывал со своими друзьями. «Он если за едой расхохочется — пропал. Затрясется весь. Ложку не положить. Так и хохочет с ложкой в руке. До слез».
Первым моим «отцом» стал Слава. Серегиным, соответственно, Гриша. Оля ревнует нас к вожакам и тщетно пытается разочаровать в ребятах.
В Славку я влюблен. С трепетом слежу за его рассредоточенной походкой, манерой плевать, поворотом острого плеча. Головы наклоном. Если Оля притягивает меня как нечто иное, чем я, оставляя моим преимуществом то, чего у нее нет, хотя особого различия между нами я не угадываю, то Славка то же, что я, конечно, но более выраженное — одиннадцать лет! К тому же поведение, речь — куда уж мне! А когда друг сажает меня на плечи для «конного» турнира, — тут уж все нанизывается на нить, продетую через мой позвоночник: лес, земля, грядущая жизнь, когда стану таким, ну, не таким, безусловно, а чуть похожим на Славку; мое прошлое, неясное, нечитаемое, но бывшее где-то, и снова я здесь, и опять земля, лес. Турнир.
Славка заходит за мной утром, и тетя Соня усаживает гостя за стол, поит чаем. Куда бы ни звал меня друг, я вкладываю все силы, чтобы с ним отправиться. Добыча дождевых червей становится для меня откровением, когда мы оказываемся на неиспользуемой земле, зажатой огородом, помойкой и уборной. Здесь вымуровываем из земли кирпичи, доски, булыжники, а под ними кого только нет! Жуки всевозможные: от маленького блестящего, лупоглазого, если его превратить в человека, до бронированного рыцаря — жужелицы. А мокрицы! А струящиеся по земле уховертки! А красные, будто ящички на лапках, клопики! Все они семенят прочь, ввинчиваются в ноздреватую, седую от блеклой травы землю, зарываются под стекла и щепочки. А вот — черви! Жирные, водянисто-розовые змеи скользят в пальцах, безжалостно рвут свое тело, лишь бы уйти в почву. Я поражен их решимостью — быть разорванным пополам, не выдержав тяги руки моей и невидимой части кишки, утекающей в землю. Но что им, действительно, делать? Если попадутся целиком — смерть. И вот, такие беспомощные, столь беспощадны они к себе в борьбе за свободу.
Мы идем по узкой тропе. Навстречу из сердцевины леса движется старуха. Славка говорит, она — колдунья, возьмет сейчас и оборотит меня в собаку или лягушку, а то велит окаменеть или навечно заморозит. Он объясняет: главное — в глаза ей не смотреть, тогда она ничегошеньки сворожить не в силах. Я бы улепетнул, но бег, особенно быстрый, возмущает у меня непереносимую резь под ребрами.
Лес стал принадлежать старухе. Каждая ветка, шишечка оказываются ее оплотом. Она вольна обратиться к деревьям, зверям, страшной луже на дороге. Мы — нет. Колдунья уже недалеко. Близко. Рядом. «Здрравствуйте», — испуганно улыбаюсь, в глаза ей не глядя, а лицо перекосив, как червяк закапываюсь в землю. Друг тоже приветствует незнакомку. Больше мы не шевелимся. Не расцепляем своих пальцев.
Тетка, почти что толстая, с плечами поднятыми, напружинилась вся, будто сейчас прыгнет, — так вижу ее, взглядывая исподлобья. Спрашивает, почему глаза прячу. Славка отвечает, что я знаю о ее колдовстве. Женщина просит не пугаться ее, не собирается она нас ни в кого превращать. Велит поднять мне голову, и я, решив, что вся жизнь моя через мгновение видоизменится, взлетаю глазами на теткино лицо и тотчас к нему присасываюсь. Физиономия — асфальт, с овалами битых яблок вокруг глаз. Сами они бесцветные, как осиное крыло, а в них козявочками дрожат зрачки.
Любимая игра — «конный бой». Серега карабкается на Гришку, я — на Славку, и, разогнав «лошадок», мы пытаемся стащить друг друга и, как правило, валимся оба, а с нами и наши «лошади», в кучу-малу, где, гогоча от щекотки, доказываем свою победу.
Сложная игра — «шпионы». Двое, тем же составом, прячутся. Двое ищут. Славка безустанно изобретает пароль, незнание которого уличает диверсанта. И первый, им сочиненный, звучит — «корова». Я не в состоянии уразуметь, что вопрос — «пароль», ответ — «корова». Понятие «пароль» объединяется в моей памяти с «коровой». Так я и бегаю по лесу, выкрикивая истошно: «Парроль Коррова! Парроль Коррова!»
А если нас засекут, предупреждает Славка, он заорет «полундра». Крик явится сигналом тревоги. Полундра... Какое-то животное. Роковое для того, кто с ним столкнется. Нереальное по своей невероятности, но тем не менее существующее. Полундра... Выкрикнуть — значит обезопасить себя. Защитить. Все равно что призвать Бога. Он ведь не накажет за обращение, а если не поможет, то просто не обратит внимания. Теперь, кочуя по лесу, я воплю в минуты страха: «Полундра!»
Знаю, что малина — красная. В разговоре с соседями хозяйка обмолвилась о желтой. Может ли это быть? Отсчитав ступеньки, я стою перед ней и прошу малины. Ольга Андреевна отмахивается: «Завтра». — «Нет, сейчас, где она, желтая?» — «Спит». — «Как спит? Малина спит?» — «Да, почивает, а сонная — она невкусная. И вообще можно отравиться. Завтра».
Мне не верится, что оно наступит. Но вот — завтра! Солнце не забыло напомнить о желтых ягодах. Тормошу маму. Идем к хозяйке. С ней — в сад. Глотая нетерпение, слежу, как шлепаются о дно эмалированной плошки ягоды. Мама конфузливо сует что-то в руку Ольге Андреевне. Путь до веранды — и я сижу, болтая ногами, давлю языком малину. Красная — вкусней. Желтая — необычней.
Положив на плечи лопаты, вожаки направляются в лес. Они намерены сделать землянку. Мы трусим следом. Местонахождение землянки — нашего будущего штаба — должно быть абсолютно секретным. От всего мира. Даже от мамы. Вот подходящий прямоугольник промеж истекших смолой елей. Очертив лопатой границы землянки, ребята начинают копать. Мы с братом в пробитом временем ведре уволакиваем рыжую землю. Операция «Штаб» заполняет несколько дней. Когда яма перегоняет рост наших вожаков, работы прекращены. Остается соорудить настил, вход и замаскировать его. Славка планирует в яму, садится в ней, ложится, демонстрирует вольготную жизнь в землянке. Мы тоже пикируем вниз, уважительно поеживаемся перед прохладой и утаптываем дно. Вдруг Славка подтягивается руками за край ямы, выжимается и, забросив ногу, покидает «штаб». Брату подает руки Гришка и выуживает его. Подвох! Пробую дотянуться до края пропасти. Никак! Ребята смеются. Уходят. Серега, свесившись в «ловчую» яму, протягивает руки. Ему не вытащить меня. Что же, пропадать? Какое предательство! Плачу, уткнувшись в дно землянки. Рыдаю, смешивая ржавую землю со своими соплями. Брат спускает лопату, и я, всхлипывая, становлюсь на ее ребро. Теперь и сам достаю край ямы и благодаря брату выкарабкиваюсь из западни. Из-за деревьев с гоготом вываливаются ребята. Славка, Славка, я не могу с тобой даже заговорить.