— Про Любкину любовь слышала? — спросила Надя, когда Чернова ушла, а подруги уселись.
— Уже призналась? Не представляю, чем они занимаются, когда бывают одни. О чем им вообще говорить? — Вера гладила загорелые ноги. — Он совсем ребенок.
— Этот ребенок все бары знает. Они так и ходят из одного кабака в другой. — Лицо Надино блестит на солнце. Пахнет кремом. — А то он один идет, ее оставляет. Любка как собака сидит, ждет. И рада-радешенька. Деньги из бабы только выматывает.
— Ну, а ей-то что надо? Вот чего не пойму. — Вера массирует колени. Щиколотки.
— Ты, Вер, такая умная. О чем ни спроси — все знаешь, а таких вещей не понимаешь. — Надя захихикала. — Она у нас девственница.
— В курсе. Что с того? Нашла бы хорошего парня. Вон хоть Баранова. — Дыхание стало коротким, прерывистым. Вера сглотнула.
— Ты что-о-о! — протянула Надя. — Он ей все разворотит! А Дима — мальчик. Чистенький, ничего не знает. Он ей как раз.
— А с Костей что, покончено? — Вера скосила глаза. — Она за него замуж собиралась.
— И выйдет еще. Просто не может к нему неученой прийти. Понимаешь? — Надя взглянула на Веру, на ногти свои, на воробья, на фонтан. Уставилась в никуда. — Что он с ней будет делать?
— Как — что? Раньше невинность ценилась, а теперь? Наоборот? — Перестала гладить ноги. Скрестила руки на груди.
— Я ей говорила. Столько лет валандаться и — ничего. — Надя сорвала ветку акации. По одному стала обрывать листья. — Этого никакой мужик не выдержит. Клава рассказывала, как в проходной их растаскивала: Любка на Костю бросается, на шее виснет, а Клавка их разъединяет! Концерт!
Дома́ такие же фиолетовые, как небо, освещенных окон все больше. Свет ярче. День удаляется от ее окна. Вера глубоко вздохнула. Повернулась к нему. Глаза закрыты. Спит. Или не хочет смотреть. Он умеет доставить радость. Она счастлива, когда он здесь. У нее. Но не любит, как любила бы. Нет! Хотя что в ее жизни сладостней этих часов? Чего же ей еще? Почему тревожно, грустно, охота реветь, удрать куда-то — куда? Что будет еще? Чего ждала? Искала? Мечты? Расчеты?
Учеба. Диплом. Радость? Работа. Друзья. Радость? Деньги, вещи. Мебель. Радость? Он. Он. Радость?
Как случайно приходишь ты к нам, Радость? Полыхаешь вдруг где-то, кажется — в нас, подумаешь — во сне, и перекинешься на другого, а человек уйдет и запалит кого-то дарованной ему радостью. Но и тебе ее подарили. Не огорчайся!
Где ты, Радость? Порой я чувствую тебя, но думаю, ты ли это? Нет!
Ты нужен мне только для этих часов. От фиолетового до черного города за окном. До зеркала, когда мы угадываем себя там, за стеклами. Больше деревьев, домов, прозрачные, как слайд, голые, горим мы в небе. В наших контурах вспыхивают фонари, и мы — как два созвездия. Ты и Я.
Сел. Потянулся за папиросами. Задымил. Спичка гаснет. Лицо снова почти невидимое, неясное, как все в комнате.
Вера включила торшер. Повернул лицо. Потный, отвернулся. Спина рыхлая, на боках складки. Руки слабые. Кожа белая до синевы.
И это все?
— Безусловно, кто-то у нее есть. Вера не любитель об этом распространяться. Я, дура, обо всем базарю. Но кое-что проскальзывает, — закончила, словно захлопнула книгу, Надя. — Одного не понимаю. Чего замуж не выходит? Принца ждет? Ей — под тридцать.