Явилась ли англо-германская гонка морских вооружений непосредственной причиной Первой мировой войны? Нет. Гонки вооружений не обязательно приводят к конфликтам. Как показал Майкл Говард, «самая длинная и, возможно, наиболее трагическая гонка вооружений в современной истории» разворачивалась между французами и британцами на протяжении девяноста лет после 1815 года, но завершилась она не войной, а «сердечным согласием»[311].
Впрочем, во многом эта «морская гонка» между Берлином и Лондоном действительно стала основанием для войны. Экономическое укрепление Германии бросало вызов англичанам, но не делало стратегическое соперничество неизбежным (и даже позволяло британской элите рассматривать Берлин как потенциального союзника); при этом наращивание германского флота и его базирование в географической близости к британскому побережью олицетворяли собой уникальную экзистенциальную угрозу. Взаимное недоверие и опасения по поводу того, что немецкая кораблестроительная программа спровоцирует британцев на действия, способствовали превращению Берлина во врага в глазах Лондона. Стоило этому отношению утвердиться в обществе, как оно начало оказывать влияние на оценку любых поступков Германии. Да, Великобритания сталкивалась со множеством соперников, но лишь Германия была способна нарушить европейский баланс и создать флот, который мог бы поставить под угрозу выживание Британии[312]. Пускай Тирпиц временно смирился с превосходством противника в Северном море к 1913 году, англичане знали, что это вынужденное признание обусловлено главным образом внутренними финансовыми проблемами; если и когда условия изменятся, следом изменятся и планы адмирала[313]. Некоторые восхваляли «победу» Великобритании в гонке морских вооружений, но эти высказывания не ослабляли тревог относительно той опасности, какую она воплощала собой. Потому, когда в 1914 году Германия вторглась во Францию и Нидерланды, война выглядела предпочтительнее в сравнении с перспективой доминирования Германии на европейском континенте, вследствие чего на кону оказывалось выживание Великобритании.
Кроме того, параллельная «фукидидовская» динамика позволяет понять, почему Великобритания и Германия вступили в войну в 1914 году. Возвышение Германии провоцировало британские страхи, а Берлин мог усматривать реальную угрозу своим интересам в возвышении России, которая претендовала на то, чтобы обойти Германию и стать ведущей сухопутной державой Европы[314]. Поражение от Японии в 1905 году и всплеск революционных волнений нанесли России сокрушительный удар, но страна сумела оправиться и теперь выступала как обновленная и современная сила, причем расположенная поблизости от границ Германии. В 1913 году Россия обнародовала «великую программу» переоснащения своей армии. Ожидалось, что к 1917 году русская армия превзойдет германскую в численности в соотношении три к одному. План Германии по войне на два фронта предусматривал быстрый разгром Франции и «разворот на восток», откуда надвигался медлительный русский колосс. К 1914 году обильные французские инвестиции позволили модернизировать российскую систему железных дорог, благодаря чему сроки мобилизации сократились до двух недель, в противовес шести неделям, указанным в германских планах[315].
Быстрое развитие России и общие фаталистические ожидания европейской войны способствовали расцвету агрессивных умонастроений в политическом и военном руководстве Германии. Кое-кто ратовал за превентивную войну, пока сохраняется шанс победить Россию, тем более что успешная война с русскими позволит Германии прорвать свое «окружение». В 1914 году выпала возможность либо устранить русское влияние на Балканах, либо одолеть Россию силой, пока не стало слишком поздно[316].
Двадцать восьмого июня племянник императора Австро-Венгрии Франца-Иосифа и первый претендент на трон был убит сербским националистом в Боснии. Разгорелась ссора между Австро-Венгрией и Сербией, а Россия поддержала Сербию. В июле Берлин сделал свой печально известный ход, пообещав Вене, как выразился кайзер, «полную поддержку Германии» в противостоянии с Сербией, даже если это вызовет «серьезные общеевропейские осложнения»[317].
Германия была готова рискнуть войной с Россией и, следовательно, с Францией в первую очередь из-за возникших опасений, что ее единственный союзник падет, если Австро-Венгрия не подавит мятеж на Балканах, а тогда Германия останется фактически брошенной на произвол судьбы в грядущем конфликте с Москвой. Поддержка со стороны Берлина придала Вене смелости, и 23 июля Австро-Венгрия выдвинула суровый ультиматум Белграду, потребовав, среди прочего, чтобы Сербия разрешила австрийским полицейским перемещаться по своей территории в погоне за организаторами покушения. Немцы догадывались, что этот ультиматум будет отвергнут. Посла Австро-Венгрии в Белграде проинструктировали сделать так, чтобы при любом ответе сербов «дело обязательно дошло до войны». Дипломатические усилия заняли неделю, после чего события стали развиваться как бы по собственной воле, вопреки желаниям тех, кто начал опасаться последствий принятых ранее решений. Вернувшись с отдыха и прочитав сербский ответ, где содержалось согласие на все требования Вены, кайзер сказал своему военному министру, что «исчезли все поводы для войны». Министр возразил, что «отныне его величество больше не управляет происходящим»[318]. В тот же день Вена объявила войну Белграду.
В ходе кризиса, который сегодня принято называть июльским, ярко проявила себя «фукидидовская» динамика отношений между Лондоном и Берлином, а также между Берлином и Москвой. Причем эти динамики объединились. Готовность Германии поддержать своего союзника и помешать возвышению России побудила объявить войну русскому царю и его союзнику Франции. Военный план немецкого Генерального штаба, опиравшийся на быстрый разгром Франции, предполагал вторжение в Люксембург и Бельгию. При этом, вторгнувшись в Бельгию ради победы над Францией, Германия пересекла ту «красную черту», которую нарисовала для нее Великобритания.
Возможность поражения Франции заставила Лондон испугаться появления того европейского гегемона, пришествие которого он пытался предотвратить на протяжении столетий. Нарушение бельгийского нейтралитета, который Великобритания обязалась защищать в соответствии с Лондонским договором 1839 года, способствовало консолидации британского общественного мнения и объединению правящей Либеральной партии, прежде не имевшей единого мнения относительно необходимости вступления в конфликт. Но прежде всего Великобритания взялась за оружие, осознав, что ее жизненно важные национальные интересы пострадают, если Германия добьется своего и станет гегемоном Европы. Факторы безопасности, влекущие Великобританию и Германию к войне, были очевидными. Как заявил 3 августа в парламенте министр иностранных дел Эдвард Грей, Великобритания не может допустить, чтобы «весь запад Европы напротив нас… подпал под доминирование одной страны»[319].
По меткому замечанию Пола Кеннеди, лидеры Великобритании и Германии полагали, будто столкновение 1914 года есть «лишь продолжение того, что происходило в последние пятнадцать или двадцать лет», а случилось оно потому, что «былая сила желала сохранить существующий статус-кво, тогда как новая сила, руководствуясь сочетанием наступательных и оборонительных мотивов, предпринимала меры к его изменению»[320].
Среди парадоксов 1914 года особняком стоит многолетняя подготовка к войне, сопровождавшаяся прозорливыми предупреждениями, и та шокирующая скорость, с какой континент погрузился в хаос[321]. Эрцгерцог Франц-Фердинанд был убит 28 июня. 9 июля самый высокопоставленный чиновник британского министерства иностранных дел усомнился в том, что «Австрия решится на какие-либо действия серьезного характера», и предрек, что «буря вскоре уляжется». До сообщения 25 июля об австрийском ультиматуме Сербии Черчилль и остальной кабинет министров были озабочены угрозой гражданских беспорядков в Ирландии[322]. А менее чем через две недели Европу охватила война.
Германия вторглась в Люксембург 2 августа, в Бельгию – 4 августа. В тот же день Лондон потребовал, чтобы немецкие войска освободили территорию Бельгии к одиннадцати часам вечера по британскому времени. Черчилль сидел в Адмиралтействе, ожидая истечения срока ультиматума. Когда часы Биг-Бена пробили одиннадцать, а никакого обещания восстановить и впредь не нарушать бельгийский нейтралитет от Германии не поступило, Черчилль сделал свой шаг. «Военная телеграмма» полетела на корабли Королевского флота по всему миру: «Начать военные действия против Германии»[323].
Структурный стресс сделал войну, которая опустошила Европу, более вероятной, но не неизбежной. Впоследствии многие государственные деятели утешали себя и других тем, что, дескать, предотвратить конфликт было невозможно. Черчилль не принадлежал к их числу. Тем не менее даже Черчилль, опытный историк и политик, отчаянно пытался понять, что именно он и его коллеги натворили – и что упустили. Через десять лет после отправления «военной телеграммы» он опубликовал работу «Мировой кризис», многотомное исследование, сочетающее проницательный анализ с изящным стилем, где попробовал описать «способ, каким я старался исполнять свой долг и отправлял эти опасные обязанности»[324].
Можно ли было избежать войны? Черчилль признавал, что изучение истоков конфликта оставляет «преобладающее ощущение утраты людьми власти над мировыми событиями». Но он отказывался поддаваться детерминизму. Он выявил упущенные возможности обеих сторон смягчить претензии по разумному обеспечению безопасности, показал, что имелась возможность предотвратить «или, по крайней мере, отложить» фатальный исход дипломатическими усилиями и, возможно, «перенаправить смертоносное течение», увлекшее Европу к войне. На страницах книги он неоднократно задавался вопросом: «Могли ли мы, англичане, какими-то мерами, принеся в жертву наши материальные интересы и сделав некий приглашающий жест, одновременно дружеский и повелительный, со временем примирить Францию и Германию и сформировать ту великую коалицию, только благодаря которой мир и слава Европы окажутся в безопасности?» И сам отвечал: «Не могу сказать»[325].
Минуло почти столетие с тех пор, как Черчилль размышлял над этой дилеммой, но мы по-прежнему не в состоянии определить, могла ли Великобритания противостоять течению, влекущему Европу к войне, продолжая при этом отстаивать свои жизненно важные интересы[326]. Параллели между этой историей и современными вызовами Китая, разумеется, приблизительны, но не могут не тревожить. Подобно Германии, Китай ощущает, что его обманом лишили законного места, и сделали это те государства, которые были сильны, когда он ослабел. Подобно Германии, Китай располагает волей и средствами для изменения статус-кво.
Между тем, подобно Великобритании, Соединенные Штаты Америки ревниво охраняют свое первенство на мировой арене и твердо намерены противостоять попыткам Китая пересмотреть глобальный политический порядок. Обе страны, естественно, расценивают собственные действия как справедливые и разумные, а действия оппонента воспринимают как подозрительные и опасные. Как мы увидим в следующей главе, американцы могли бы лучше понять сегодняшний Китай, доведись им узнать о поведении другой крепнущей силы, еще более хищной и воинственной на этом этапе своего развития: речь о США времен правления Теодора Рузвельта.
Несмотря на агрессивность Америки, Лондону удалось избежать войны с крепнущими США, уладить старые обиды и заложить почву для будущих тесных отношений. Однако было бы безрассудно полагать, что столь благоприятное сочетание факторов, гарантирующих столь удачный исход, непременно повторится. Необоснованный оптимизм и привычные шаги со стороны Вашингтона и Пекина породят, скорее всего, динамику, более схожую с динамикой отношений Великобритании и Германии, нежели с «великим сближением» Англии и Америки.
Масштабы катастрофы, которая постигла Европу, и возможность ее повторения в великом соперничестве двадцать первого столетия должны побудить нас последовать примеру Черчилля. Мы должны напрягать свое воображение, постоянно спрашивать себя, способны ли изменения того, что мнится важным лидерам обеих стран, «перенаправить смертоносное течение» нашего времени. Мы должны молиться, чтобы в один прекрасный день нам не пришлось самим уподобиться немецкому канцлеру Бетман-Гольвегу и не изречь жалкое оправдание: «Ах, если бы мы знали»[327].
Часть третья. Шторм надвигается
Глава 5. Если бы Китай был как США
Они не знают другого удовольствия, кроме исполнения долга, и праздное бездействие столь же неприятно им, как самая утомительная работа. Одним словом, можно сказать, сама природа предназначила афинян к тому, чтобы и самим не иметь покоя, и другим людям не давать его.