Чтобы сформулировать эту важную идею на экране, авторы прибегают к приемам мифологизации кинематографа 1930-х годов, когда Москва репрезентировалась как сакральное место, центр, куда люди стремились со всех уголков необъятной родины рапортовать о своих трудовых достижениях и победах. Любовь и дружба, которые случались с главными героями фильмов 1930-х в Москве, становились трансформирующим опытом, после которого возврат к прошлой жизни оказывался невозможным. И что самое главное, кинематограф давал не просто образ современной действительности, но и его формулу, то есть создавал эту самую действительность. И вот в 1970-х годах, на волне потепления советско-японских отношений, выходит фильм про балет, где очень четко обозначается стратегический центр — Москва, главное знаковое место — Большой театр — и единственно верное учение — Школа русского балета. В этом смысле очень показателен диалог между двумя педагогами, обсуждающими судьбу юной японки Юрико: «Ну, нашей школы у нее нет, а переучивать всегда в десять раз сложнее. — Но она очень способная. — Способная, но лучше бы она ничего не умела, это было бы значительно легче».
Как в классическом балете сценический образ Жизели претерпевает психологические изменения в зависимости от веяния времени и трактовки исполнительницы (романтичная и инфернальная у Карлотты Гризи, трагичная и обреченная у Ольги Спесивцевой, олицетворяющая силу великой и несгибаемой любви в исполнении Галины Улановой), так и в кинематографическом воплощении он подается по-разному. В фильме «Москва, любовь моя» балерина, с одной стороны, стоический персонаж. «Скульптура на фронтоне театра „легкого Аполлона тащат четыре потные лошади“ — вот процент трудов и вдохновения в нашем деле», — говорит педагог на занятии молодым танцовщицам. Такая репрезентация образа характерна для балетной тематики в советский период. С другой стороны, к характерному «жизелевскому» прочтению можно отнести то, что Юрико здесь — сакральная жертва. Если герой Видова, получая свой предельный опыт через любовь девушки, словно прозревает, получает импульс к активному действию, то для самой Юрико предельным опытом становится возможность прикоснуться к таинству русского балета в стенах его официального храма. Неслучайно героиня слепнет в финале. Она, помимо чисто медицинских значений, работает на метафорическое открытие внутреннего зрения и прозрения: балет только в Москве, который есть по сути «третий Рим», «один владеет моим сердцем и временем. Мой бог — балет, он очень суровый бог». Ни возврат в Японию, ни счастливый хеппи-энд в Советском Союзе для японской балерины невозможны. Однозначно ответить затруднительно, от чего умирает героиня в финале: от разрушительного наследия ядерного взрыва в Хиросиме или от предельного опыта профессионального счастья сопричастности русскому балету. Партия Жизели в итоге на сцене Большого досталась подруге Юрико, более способной девушке, ученице русской балетной школы244, которую «задвигали» ради Юрико, но которая не обозлилась и продолжила искренне любить и поддерживать свою японскую подругу.
Во времена перестройки кинематографический образ балерины по-прежнему востребован. Он становится еще более политически ангажированным, нежели в 1970-е у Митты. Это логично, 1985-1986 годы — это время не только глобальных перемен в идеологии, политике и экономике Советского Союза, но и принципиального переустройства духовной сферы общества. Передовым флангом по обновлению культурной жизни страны объявляется кинематограф — после скандального V съезда кинематографистов СССР в 1986 году кино как важнейшая из «культурных» отраслей переходит из государственного управления в общественное. Упраздняется цензура, студии получают самостоятельность в управлении, снимаются с полок запрещенные ранее фильмы, меняется репертуарная политика. Впервые в истории страны работники творческого труда взбунтовались против политики государства, причем до сих пор нет единого мнения в оценке произошедшего — случилось ли освобождение во благо или это был бесовский шабаш, разрушивший индустрию. Реформы в области кинематографии послужили примером гражданской активности в эпоху перемен, поспособствовав постепенной перестройке и в других отраслях культуры. Через изменение в репрезентации образа балерины в иносказательном ключе с экрана начинают транслироваться новые цели и задачи, которые теперь уже работники культуры ставят перед государством. Тонкая, изящная балерина в компании себе подобных, как лошадь в упряжке у Аполлона на фронтоне Большого театра, начинает тянуть советское искусство по пути обновления.
Телефильм «Гран-па» режиссера Валерия Бунина (1986) развивает тему «балерины-стоика», только теперь эта характеристика относится не столько к физическим усилиям, сколько к духовным. Главная героиня Елизавета Тропинина (Нина Тимофеева245) отказывается уезжать из блокадного Ленинграда (ее фраза «Чем мы лучше других» идет в монтажный стык с хроникой блокадного города). Она, как хранитель традиций, находится на своем боевом посту — там, где душа балета, подле училища и театра. Помощница
Агафья (Людмила Полякова) так объясняет покровителю балерины гэбэшнику Филимонову нежелание Тропининой оставлять родной город: «Мы вчера на Театральную улицу к училищу ходили. — На улицу Росси?246 — Я и говорю, на Театральную. Так на обратной дороге под обстрел попали. И сегодня, говорит, в театр пойдем. Это она с виду только такая хлипкая, а так всегда на своем стоит... Знаете, что она говорит: „Если тогда, в 18-м, немец не вошел в Петроград, а ведь мы куда слабее были, сейчас тем более ему нас не одолеть“. Так и говорит: „Тем более!“»
Оставшись в блокадном Ленинграде, главная балерина Елизавета Петровна Тропинина вспоминает, как непросто складывалась ее артистическая карьера, когда Императорские театры вместе со всей Российской империей оказались захвачены вихрем пролетарской революции. Любопытно, что фильм построен как дневник-воспоминание — очень популярная форма организации сюжета в дореволюционном кино о женщинах с сомнительной репутацией, к которым, безусловно, относились и балерины. Неспроста Елизаветина коллега по сцене иронизирует по поводу гуманитарной поддержки балерины со стороны Филимонова: «Помощь пролетария легкомысленной танцорке». Только в тех фильмах дневник представлял собой историю морального разложения и нравственного падения, а в случае с Тропининой это летопись духовного становления и ревизии истинных целей и намерений своего бытия в искусстве.
Вот ее, молодую звезду Императорских театров, в комендантский час по незнанию останавливает на улицах Петрограда постовой с требованием предъявить «документик». От кутузки Тропинину спасает его старший напарник, Иван Михайлович Филимонов (Сергей Сазонтьев). Пристыдив молодого коллегу, что тот не узнал звезду балета, он, некогда принадлежавший к классу интеллигенции со своим незаконченным высшим, все же перекладывает вину за невежество паренька на прежнее правительство: «Это мы с вами, Елизавета Петровна, виноваты, что он не знает, что такое Императорские театры». Он провожает балерину до дома и позже, заняв должность куратора «театральных вопросов в Наркомпросе», становится ее верным покровителем на долгие годы. Любопытно, что их взаимоотношения, хоть и подразумевают сердечную привязанность, на протяжении всего фильма остаются партнерскими, абсолютно лишенными интимного. Между представителем новой власти, фактически религии, и балериной, олицетворением чистого искусства, могут царить чувства лишь самого высокого порядка. И эта тенденция, когда главная героиня, балерина, оказывается лишенной счастья в личной жизни в пользу служения обществу, сохранится и в последующих фильмах советского периода.
Окончательная смена эпох в стране ознаменовалась «Лебединым озером» в Кировском театре под демарш в зрительном зале и женском кордебалете, причем не только в этом фильме. С приходом большевиков к власти этот балет становится не просто событием в культурной жизни Советской России, но и верным признаком серьезных политических изменений. «Лебединое» в исполнении танцоров Большого театра будут транслировать по телевидению в дни траура и похорон генеральных секретарей ЦК КПСС Л. И. Брежнева, Ю. В. Андропова, К. У. Черненко. Именно этот балет покажут все телеканалы страны во время августовского путча 1991 года. В данном контексте телефильм Бунина видится очень логичным для 1986 года. Во все переломные для России периоды балет и балерина становились pars pro toto— ситуации в стране. Как в 1920-е годы, после революции (события, описанные в фильме), так и теперь, в пик перестройки, когда искусство и политическая жизнь на новом витке проходят этап обновления и трансформации, возникает потребность в «полномочном представителе», духовном наставнике, передающем опыт поколений, фундаменте для нового искусства.
Таким персонажем в фильме является Тропинина — балерина, разделяющая судьбу своего народа, какой бы незавидной она ни была, и принимающая: «А новая публика мне понравилась... Удивительно, Агаша, меня так бурно нигде не принимали — ни дома, ни за границей. Удивительно и непостижимо!» Разумеется, слова женщины необходимо рассматривать шире, нежели в контексте восторгов от пролетариата, дерзко занявшего ложи некогда Императорского театра, — под занавес Советского Союза кинематографистам не свойственно было умиляться наследием большевистской революции. Еще начиная с 1970-х годов на экране царил эзопов язык, который позволял, используя образы прошлого, в обход цензуры говорить о насущном, настоящем. Романтизация прихода советской власти в Россию с последующим духовным переустройством общества в фильме вполне соотносится с эйфорией, переживаемой творцами в период горбачевской перестройки. Балерина становится образом, формирующим общественное мнение.
В фильме есть эпизод, когда народный комиссар просвещения А. В. Луначарский (Валерий Ивченко), сохранивший балет в послереволюционной России, придя в Кировский театр, декларирует позицию новой власти по отношению к искусству: «Большевики хотят от артистов только одного — искусство должно служить великой культурной потребности трудового народа. За это народ, Россия будут благодарны вам. Благодарны вовеки». Без обратной связи его слова так и остались бы государственной декларацией. Именно балерина Тропинина обеспечивает эту обратную связь, выступая как бы от народа: «Наше представление о большевиках было совершенно другим. А этот комиссар Луначарский и держался, и говорил странно. Впрочем, нет, если по правде, выступление Луначарского произвело на меня впечатление».
Характерной чертой фильмов 1980-х годов на балетную тему становится присутствие помимо яркого женского — образа мужского. Это балетмейстер или постановщик, который вопреки оказанному доверию и своему изначальному творческому потенциалу на поверку оказывается человеком, лишенным способности к трансформации. Вся жизненная сила в этих фильмах аккумулируется в женщинах. Балерина оказывается проводником и транслятором передовых идей, в то время как мужской персонаж демонстрирует политическую незрелость, инфантильность и эгоизм. Таким героем в картине В. Бунина становится художественный руководитель прежнего Кировского театра и партнер Тропининой по сцене Михаил Михайлович (Аристарх Ливанов), который в итоге сбегает в Швецию, так как, по его словам, в Советской России
у него отсутствуют возможности для творческой реализации, а ждать, пока здесь наладится жизнь, сил нет. Он делится переживаниями с Тропининой, рассказывая свой ночной кошмар: «Мне тогда казалось, что наш балет умирает и его место займет клоунада, балаган. Меня скоро забудут, как все временное, со всеми моими безделицами: жар-птицами, петрушками», — и зовет ее с собой в бега. Однако Елизавета Петровна не поддается на провокацию и остается: «Я плохо разбираюсь в теперешней жизни. Она совсем другая, грубая и непонятная, но пока в ней есть театр.» Не соглашается Тропинина и на уговоры подруги и коллеги по сцене сбежать в Париж.
Никто из ключевых фигур старорежимного театра не поддерживает странное желание Тропининой служить новой власти, их приверженность комфорту и достатку оказывается сильнее любви к искусству. С этим неверием в будущее связан и выбор репертуара для первого постреволюционного представления. Михаил Михайлович: «Для удовлетворения великой культурной потребности нового зрителя пойдет второй акт „Жизели“ в сценах, а для развлечения — „Карнавал“—, нет, „Арлекинада“—, попроще, тоже в сценах. Конечно бы, хотелось дать гран-па, скажем, из „Дон Кихота“~, торжественно и величаво». Его помощник возражает, что на такой финал они в нынешних условиях не наберут людей, однако Михаил Михайлович оставляет этот фрагмент с оговоркой: если что, всегда можно объявить замену.
Здесь важно прокомментировать выбор худрука: в основу второго действия «Жизели» положена старинная поэтическая легенда о невестах, умерших до брака, вилисах, которые появляются ночью среди могил деревенского кладбища и пытаются отомстить коварному Гансу и легкомысленному Альберту за гибель невинной Жизели. Весьма символичный выбор для представления в полумертвом театре при отсутствии половины труппы. Второй фрагмент, включенный в программу, — это история масок итальянского народного театра комедии дель арте — Арлекина и Коломбины. Причем выбор Михаила Михайловича в пользу легкомысленного, шутовского балета «про Петрушку» в ущерб «Карнавалу» также логичен — балет Фокина принципиально отличался от «Арлекиниады» своим стилизаторством и смысловой многозначностью. В нем переплетено старое искусство итальянской пантомимы, подкрепленной балетными образами Петипа, и новое — в лице художника-оформителя Льва Бакста, первых исполнителей — Нижинского (реформатора в балете) и Мейерхольда (реформатора в театре), Дягилева (выкупившего балет для «Русских сезонов»). «Карнавал» словно жонглировал артефактами прошлого, наполняя их новым революционным духом. Для Михаила Михайловича, человека, который не верил в будущее театра при новой власти, такое танцевальное высказывание на сцене полуживого театра было бы кощунственным.
Балерина Елизавета Тропинина оказывается прогрессивнее своих старорежимных коллег, сбежавших на Запад. Не осуждая, она признает, что их пути разошлись: «Мы очень по-разному поняли свое назначение, и нас неотвратимо разделило время. Мне хотелось работать для этих людей. Они так искренне тянулись к прекрасному, стремились понять его, постичь. Порой было трудно, да, это так. И нетопленые залы, и репетиции в валенках. Но я всегда испытывала радость от своей работы и без тени сомнений могу назвать себя счастливым человеком. Да, да, счастливым...» И теперь, когда верный Филимонов в очередной раз уговаривает ее покинуть по «правительственному каналу» город, окруженный фашистами, героиня отказывается: «А что же сейчас? Трудно? Конечно, трудно [фраза идет встык с хроникой блокадного Ленинграда], но город живет и будет жить непременно. Или те первые нелегкие годы после нашей революции не взрастили в нас стойкость и веру неодолимую? Наверное, поэтому мне они и вспомнились.» Балетная карьера Тропининой триумфально состоялась при новой власти — балетные партии в виде флешбэков всплывают на протяжении всего фильма. Но важнее другое: гран-па, заявленное в качестве кульминации Михаилом Михайловичем в программе первого советского сезона, прогремит в финале фильма Бунина как торжество новой эпохи перестройки, необратимо наступившей. Диалог Филимонова и Тропининой: «Театр на востоке, а вы. — А я здесь, театра моего полномочный представитель, и ожидаю его скорого возвращения» — становится началом нового этапа в репрезентации образа балерины в отечественном кинематографе. Она на ближайшие два десятилетия будет выполнять функцию «полномочного представителя», не только театра, но и государства, не только указующего, но и несущего ответственность.
«Все начиналось с Фуэте! / Жизнь — это Вечное движенье, / Не обращайтесь к Красоте / Остановиться на мгновенье, / Когда она на Высоте. / Остановиться иногда / На то мгновение — опасно, / Она в движении всегда, / И потому она прекрасна! / Ах, только б не остановиться» — поэтические строки Валентина Гафта251 становятся парафразом к фильму режиссера Бориса Ермолаева и режиссера-балетмейстера Владимира Васильева252 «Фуэте», вышедшему в 1986 году. Балерина как образ динамический здесь олицетворяет духовную сферу советского народа, выдохшегося под бременем коммунистического правления и нуждающегося в кардинальном обновлении.
Время пришло — в обществе объявлена перестройка, а в фильме «Фуэте» — зеленый свет для новаторской балетной постановки хореографа Андрея Новикова (Владимир Васильев) «Мастер и Маргарита» по одноименному роману М. Булгакова. Роль Маргариты должна исполнять прима театра — Елена Князева (Екатерина Максимова253), у которой накануне ее пятидесятилетия, со слов подруги, есть все: муж, звание, новый спектакль, имя. Она востребована и любима публикой. Однако ее творческий резерв исчерпан и физические силы истощены. На репетиции Князева от усталости постоянно падает с фуэте, главного вращательного трюка в классическом балете: «Я в таком темпе не могу, неужели нельзя помедленнее?» Дирижер, конечно, парирует, что он-то «может, Чайковский не может», но дело не в музыкальном исполнении, а в ее эмоциональной опустошенности. Фуэте из «вечного движения красоты» превращается в технический элемент под «заезженного» Чайковского. Важно, что переломным моментом для главной героини становится 300-й, юбилейный спектакль «Лебединое озеро», в котором она танцует Одиллию-Одетту. Это символичная точка невозврата к прежнему искусству и для советского общества времен перестройки, которое требовало перемен. В гримерной главной героини в день спектакля трескается и разбивается вдребезги зеркало, что звучит как финальный аккорд прежней эпохи. Вместе с ней как танцовщица заканчивается и Князева — прежние роли оттанцованы и изъезжены, а в новой — Маргариты — ей Новиков отказывает: «...Дело не в технике, ты большая звезда, но наш балет о женщине, сгоревшей от любви! А ты давно перестала чувствовать, и не только на сцене».
Символично, что для своей постановки Новиков выбирает роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита», который помимо многомерности заложенных в него философско-нравственных и политических смыслов обладает еще любопытной историей создания — редактирование и сведение всех черновых записей, которые будут впоследствии опубликованы, осуществлены уже после смерти писателя его вдовой Еленой Сергеевной Булгаковой, полной тезкой главной героини кинокартины. В фильме же благодаря вкладу Елены Сергеевны Князевой станет возможной балетная постановка балетмейстера Новикова. Ей предстоит долгий путь, наполненный внутренними поисками и переосмыслением, прежде чем она сможет обрести свежий эмоциональный импульс и открыть новую себя в танце. Вместе с главной героиней на Голгофу должно взойти и искусство балета в целом, неся на спине «крест» своего прежнего опыта, с тем чтобы обрести если не Царствие Божье, то истинный, в контексте перестроечного времени, смысл, очищенный от тоталитаризма социалистического диктата.
На вопрос, почему эта славная миссия обновления возложена на балет, исчерпывающе отвечает подруга Князевой, бывшая балерина, перешедшая на педагогическую деятельность: «Недаром говорят: балет — это искусство молодости». Любые передовые идеи, любое обновление общества в кинематографе традиционно транслировались через молодого героя. Но он, помимо молодости и революционного запала, чаще всего не имел никакой конструктивной программы за душой. Целью мятежного героя было смести поколение отцов со всем его наследием, просто ввязаться в драку — такими становятся все бунтарские кинематографии — «бунтари без причины» в США, «рассерженные» в Англии, французская «Новая волна», «контестаторы» в Италии, бунтовщики из Оберхаузена в Германии, восточноевропейские волны 1960-х годов и т. д. В этом контексте особенно заметно, что в советском перестроечном кинематографе возникает женский образ «ниспровергателя» — балерины, представителя «искусства молодости», над которой время не властно, так как, со слов той же мудрой подруги, «она актриса», но при этом, в отличие от бунтующих героев-мужчин, обладающая огромным духовным потенциалом, несущая в себе опыт прежних поколений, а значит, способная вдохновлять и, работая над собой, изменять все вокруг. Ее активность не конъюнктурная сиюминутная выходка, а существующая внутренняя сила, долгое время обманчиво задрапированная воздушными сценическими костюмами. Начиная с конца 1940-х годов в кинематографической репрезентации балерины всегда завуалированно присутствовал «стальной носок». Новиков пытается представить Князеву капризной дивой, которая своим заявлением об уходе подставила его на худсовете: «Добилась своего? Не пришла и все провалила? Ну ничего, хватит, довольно. Теперь буду бороться сам!» И в ответ слышит слова, которые до этого, возможно, и угадывались за образами балерин в советском кино, но никогда не произносились с экрана: «Бороться? Ты — бороться? Да всю жизнь за тебя боролась я. Ссорилась, доказывала, пробивала деньги, а ты в это время творил. И стоило мне один раз не прийти на худсовет, как ты ничего не смог доказать». Князева развенчивает миф о беспомощности хрупкой балерины, живущий в общественном сознании, — она слабая где угодно, но не в кинематографической репрезентации. Решительностью и прогрессивностью взглядов обладает и другой женский персонаж, бывшая балерина — педагог-репетитор Князевой (Ангелина Кабарова). Она единственная, кто поддерживает балет Новикова на худсовете. В то время как коллеги, используя разные отговорки, единогласно заявляют, что не рискнули бы на такую постановку: слишком ответственно (о религиозно-философской полифонии И. С. Баха), абстрактно («Такими темпами мы скоро Дарвина начнем танцевать») и контекстуально сложно («Ну, опера „Мастер и Маргарита“, но балет... вы уж меня извините...»), женщина безапелляционно заявляет: «О чем мы сейчас говорим? Как будто речь идет о сто пятой постановке „Жизели“! Наша задача — помочь».
Мужские персонажи в фильме своей слабостью лишь оттеняют мощь женщины. В картине присутствует муж Елены. Однако брачный союз с ним — скорее формальность и дань социальным нормам, нежели история любви. Даже после обвинений в бесчувственности и холодности Князева, завершив балетную карьеру, не стремится обрести утраченную эмоциональную близость с мужем. Она лишь формально пытается соответствовать облику «советской жены» — готовит супругу завтрак в каком-то цветастом платье с кофемолкой в руках, сливаясь со скатертью и шторами на кухне. Муж в фильме — единица лишняя и случайная, необходимая лишь для того, чтобы в очередной раз напомнить зрителю: балерина в кинематографе себе не принадлежит, она, как Гизелла в фильме Е. Бауэра «Умирающий лебедь» (1916), обязана жить и умереть на сцене. И Князева проходит эту инициацию творческой «смертью». Сойдя со сцены, оставив толпы восторженных поклонников подле театра в прошлом, она, одетая в типичную для советской женщины болоньевую куртку, растворяется в толпе прохожих. А на рыдания, что она устала и хочет жить как «все нормальные люди», героиня получает от своего бессменного педагога отповедь: «Ты же знаешь, родная моя, балерины не живут как нормальные люди, даже когда уходят из театра». Символической смертью, которую Князева переживает как балерина — представитель классической школы, становится эпизод, когда к ней приходит Новиков и просит вернуться в театр к работе над «Мастером и Маргаритой», однако не в качестве Маргариты, как она втайне надеялась, а в качестве хореографа-репетитора, который поможет ему ввести на роль героини в спектакль его пассию, молоденькую танцовщицу. Для Елены этот момент становится одновременно и нижней точкой эмоционального крушения, и отправной — к дальнейшему профессиональному росту. Из балерины — «полномочного представителя» театра и власти — она превращается в балетмейстера, то есть демиурга, творящего новую реальность, как окажется в финале, с собой в главной роли.