5 ноября 1939 года Бабель обратился к Генеральному прокурору СССР: «Со слов следователя мне стало известно, что дело мое находится на рассмотрении Прокуратуры СССР. Желая сделать заявления, касающиеся существа дела и имеющие чрезвычайно важное значение, – прошу меня выслушать». Не дождавшись ответа, 21 ноября он написал повторно: «В дополнение к заявлению моему от 5 ноября 1939-го вторично обращаюсь с просьбой вызвать меня для допроса. В показаниях моих содержатся неправильные и вымышленные утверждения, приписывающие антисоветскую деятельность лицам, честно и самоотверженно работающим для блага СССР. Мысль о том, что слова мои не только не помогают следствию, но могут принести моей родине прямой вред, – доставляет мне невыразимые страдания. Я считаю первым своим делом снять со своей совести ужасное это пятно». 2 января 1940 года он написал еще одно письмо: «Во внутренней тюрьме НКВД мною были написаны в Прокуратуру Союза два заявления – 5 ноября и 21 ноября 1939 года – о том, что в показаниях моих оговорены невинные люди. Судьба этих заявлений мне неизвестна. Мысль о том, что показания мои не только не служат делу выяснения истины, но вводят следствие в заблуждение, – мучает меня неустанно. Помимо изложенного в протоколе от 10 октября, мною были приписаны антисоветские действия и антисоветские тенденции – писателю И. Эренбургу, Г. Коновалову, М. Фейерович, Л. Тумерману, О. Бродской и группе журналистов – Е. Кригеру, Е. Бермонту, Т. Тэсс. Все это ложь, ни на чем не основанная. Людей этих я знал как честных и преданных советских граждан. Оговор вызван малодушным поведением моим на следствии»[357]. Но побеседовать с прокурором ему не довелось. И вряд ли отказ Бабеля от своих показаний хоть как-то повлиял на судьбу упомянутых им людей. Если многих из них не посадили и не расстреляли, как, например, Илью Эренбурга, то тут были совсем иные соображения. Судьбу Эренбурга наверняка решал сам Сталин. А для других благоприятным обстоятельством стало то, что началась «бериевская оттепель», и террор резко сбавил обороты. Открытых политических процессов больше не было, и без особой нужды людей старались не стрелять. Но это не касалось ни самого Ежова, ни тех, кто так или иначе был близок к нему.
25 января 1940 года, накануне суда, Бабель обратился с заявлением к председателю Военной коллегии Верховного суда СССР Ульриху: «5 ноября, 21 ноября 1939 года и 2 января 1940 года я писал в Прокуратуру СССР о том, что имею сделать крайне важные заявления по существу моего дела, и о том, что мною в показаниях оклеветан ряд ни в чем не повинных людей. Ходатайствую о том, чтобы по поводу этих заявлений был до разбора дела выслушан Прокурором Верховного суда.
Ходатайствую также о разрешении мне пригласить защитника; о вызове в качестве свидетелей – А. Воронского, писателя И. Эренбурга, писательницы Сейфуллиной, режиссера С. Эйзенштейна, артиста С. Михоэлса и секретарши редакции «СССР на стройке» Р. Островской…
Прошу также мне дать ознакомиться с делом, так как я читал его больше четырех месяцев тому назад, читал мельком, глубокой ночью, и память моя почти ничего не удержала»[358].
Что характерно, от показаний против Ежова Бабель отрекаться не стал, хотя прекрасно понимал, что признания в мнимом заговоре и шпионаже гарантировали ему самому расстрел. Видно, он уже смирился со своей участью, но пытался вывести из-под удара друзей, которых оговорил.
На суде 26 января 1940 года Исаак Эммануилович просил дать возможность познакомиться с делом, «пригласить защитника и вызвать свидетелей – тех, кого указывал в своем заявлении…»
Судьи это ходатайство отклонили. На вопрос Ульриха: «Признаете ли вы себя виновным?» Бабель ответил:
– Нет, виновным я себя не признаю. Все мои показания, данные на следствии, – ложь. Я встречался когда-то с троцкистами – встречался, и только…
Судей подобное заявление ничуть не взволновало. Процесс был ускоренный и, что главное, закрытый, так что подтверждения обвиняемым на суде признательных показаний, выбитых из него на следствии, не требовалось.
Бабелю процитировали донесение осведомителя с его высказываниями о политических репрессиях. Писатель ответил:
«– Эти показания я отрицаю.
– Вы не имели преступной связи с Воронским?
– Воронский был сослан в 1930 году, а я с ним с 1928 года не встречался.
– А Якир?
– С Якиром я виделся всего один раз и говорил пятнадцать минут, когда хотел писать о его дивизии.
– А ваши заграничные связи, их вы тоже отрицаете?
– Я был в Сорренто у Горького. Был в Брюсселе у матери, она живет там у сестры, которая уехала в 1926 году… Я встречался с Сувариным, но о враждебности его к Советскому Союзу ничего не знал.
– И о Мальро ничего не знали?
– С Мальро я был дружен, но он не вербовал меня в разведку, мы говорили о литературе, о нашей стране…
– Но вы же сами показали о своих шпионских связях с Мальро?