— По-людски, говоришь? Согласен в любое время, хочешь у тебя, хочешь — у меня. Но разговор считай оконченным.
— Ты, кажется, рассердился, — попытался улыбнуться хозяин.
— А ты доволен, — так что ли?
— Сам знаешь, какая у меня работа…
— Не жалей себя, — сказал Нягол со всей присущей ему жестокостью. — А редактора вы найдете. Ну, будь здоров!
В коридоре он вспомнил о Весо и решил заглянуть к нему. У Весо шло совещание, он выглянул на минутку, пожал ему руку. Договорились увидеться под вечер.
На улице Нягол неожиданно оказался наедине с самим собой, впереди маячил целый свободный день. Куда податься, что делать? Домой идти не хотелось, к брату нельзя — Елица очень об этом просила. Пожалуй, лучше всего вернуться обратно первым же самолетом, но он испытывал потребность повидаться с Весо, смыть неприятный осадок от разговора. «Надо телеграфировать Елице, что вернусь завтра, — подумал он и вспомнил о Маргарите — Опять я о ней забыл!».
Лицо его потемнело — что с ним произошло за эти недели, с тех пор, как они расстались в Зальцбурге? Почему он то и дело забывает о ней, как о случайной знакомой? «Ты совсем остыл, — сказал он себе, — что-то рано, не ожидал…»
Он позвонил из автомата. Никто не ответил. Интересно, где же она, театральный сезон кончился сообразил он, так что в театре ей нечего делать Значит, вышла в город. А может, просто не берет трубку?
— О, маэстро! Какими судьбами в столице об эту пору? Разве вы не в родных пенатах? Привет!
Это был Грашев, литературное светило, в летнем костюме.
— Здравствуй, Колю.
— Говорят, в Зальцбург ты ездил со своей Дульсинеей, я, брат, все знаю, — тараторил Грашев, пристально разглядывая Нягола. — Давай зайдем куда-нибудь, пропустим по одной, а?
Делать было нечего, они зашли в первый попавшийся ресторан, заказали водку и зеленый салат. Грашев первым хлебнул, закашлялся, а потом будто плотину прорвало: такой-то что ни месяц по заграницам мотается, другой хапанул второй заказ на один и тот же роман, в издательствах неразбериха, тиражной политики никакой, разные чинуши знай норовят срезать гонорар, руководство только и делает, что заседает, а в это время критики вершат суд и расправу, да молодые точат зубки… За полчаса Нягол узнал массу историй и происшествий — кто что сказал, кто какие козни строит, все было подано действительно мастерски, обрисовано кратко и метко, вместе со всей подоплекой событий, притом с высоты неизменной грашевской позиции: я — Никола Грашев, а вы, извините, кто будете?
— Ты мне скажи, Нягол, чего, собственно, хотят критики? Взять нас за ручку и переводить через дорогу только на зеленый свет?.. Не дождутся…
— Нам-то с тобой грех жаловаться…
— Не в этом дело, дорогой. Меня хвалят, тебя тоже, но не в этом дело…
Нягол знал подлинную причину грашевской тревоги: не так давно в академическом издании один известный критик позволил себе роскошь произвести разбор одной из хваленых грашевских книг. Он безжалостно раздел Грашева при всем честном народе, оставив его в неглиже — мятой, поношенной пижаме бюргера местного пошиба, который, по его же собственным словам, берется пропагандировать высокие идеи, изображать современные конфликты шекспировского масштаба и могучие характеры, испепеляющие страсти и героические судьбы функционеров, директоров, Диогенов от науки, медсестер и реформаторов села.
Естественно, Никола Грашев пережил встряску болезненно, но, к его чести следует признать, быстро оправился, последовали интервью с фотографиями и без фотографий, беседы на телевидении и рациораздумья по самым разным поводам, из-под его благородно разгневанного пера на скорую руку выбилось несколько новых опусов, они полетели на крыльях старой славы и новой молвы: Никола Грашев залатал пробоину, рассеял сгустившиеся тучи.
Однако Грашев, кажется, уже не тот. Под глазами легли какие-то тени, его беззаботность, которую принимали за врожденный оптимизм, на самом же деле это была не больше чем уверенность в успехе, подспудно перерождается в мнительность. Он стал подозревать окружающих в тайном сговоре, объяснение же находил самое простое: зависть, разумеется…