Книги

На поповских хлебах

22
18
20
22
24
26
28
30

Старая пластинка

«Спишь ты, спишь, моя родная, спишь в земле сырой», — звонко выводит детский голосок, оплакивая рано умершую мать и себя, оставшегося с жестокой мачехой и отцом, который «своему бедняге-сыну стал совсем чужой». Перевернёшь пластинку — и тот же мальчишеский голосок сурово и нежно запевает: «Трансваль, Трансваль, страна моя, горишь ты вся в огне». Трагедия маленькой земли, уничтоженной войной, трагедия семьи, из которой один за другим уходят на войну сыновья. Пришёл черёд и старика отца. «А младший сын, двенадцать лет, просился на войну. А я сказал ему: нет-нет, малютку не возьму. — Отец, отец, возьми меня с собою на войну. Я жизнь отдам за родину, младую жизнь мою».

Когда звучала эта пластинка, я всегда плакала. А через день просила снова: «Папа, включи «Трансваль». Потом, научившись читать и включать проигрыватель, я захотела узнать имя певца. Надпись на пластинке гласила: «Хор Двора Его Императорского Величества. Солист — мальчик хора». Наверное, юному солисту ещё не положено было имя на пластинке, его нужно было заслужить. Что сталось с мальчиком, оплакавшим в песне беду чужой страны, в революционном вихре страны родной? Этого уже никогда не узнать.

В пять или шесть лет мне на день рождения подарили блестящую и лёгкую, «долгоиграющую» пластинку тогдашнего кумира детей и взрослых — Робертино Лоретта. Я тоже полюбила его песни и даже повесила на стенку фотографию своего итальянского ровесника. Но безымянный «мальчик хора» навсегда остался первым и лучшим воспоминанием детства. А любовь к хорошей (в моём детском восприятии — не эстрадной) музыке помогала и помогает мне всю жизнь. Она росла во мне вместе с моей коллекцией пластинок, которую я пополняла на деньги, сэкономленные на школьных обедах. Но любимейшими оставались пластинки старые, бабушкины-прабабушкины. Их нельзя было слушать часто: современные иглы портили и без того шипящую, заигранную запись. Но иногда мне разрешали привести подруг, и мы, затаив дыхание, слушали и нежное сопрано блистательной Анастасии Вяльцевой, и почти мужское контральто цыганской звезды Вари Паниной, и бархатный баритон Михаила Вавича. Больше всего было записей Надежды Васильевны Плевицкой. Наверное, потому, что дом со старыми пластинками находился в Курске — родине этой великой крестьянки, поднявшейся на дворцовые сцены с песнями своего сословия. Завсегдатаям аристократических салонов певица рассказывала о крестьянине, везущем на кладбище жену, которая умерла от родов «и покинула на мужа пятерых сирот», о гибели «Варяга», о пожаре Москвы 1812 года, о событиях «на старой Калужской дороге» и в «диких степях Забайкалья»… Одна песня особенно печалила и пленяла: «Умер бедняга в больнице военной, умер в разлуке с женой, без материнского благословенья этот солдат молодой». Короткий и сдержанный рассказ о судьбе разлучённого войной с матерью, с молодой женой, с малюткой-сыном безымянного солдата. «Всю глубину материнской печали трудно мне вам передать», — поёт Плевицкая, но «передаёт» так, что невозможно удержаться от слёз. «Спи же, товарищ наш одинокий, спи и покойся себе в чужой стороне на Дальнем Востоке, — вечная память тебе», — голос певицы замирает на самых низких нотах.

«Музыка народная, слова К. Р.», — надпись на пластинке. В детстве я думала, что этот К. Р. — такой же безымянный, как и тот «мальчик хора». И лишь много лет спустя узнала, что под этими инициалами скрывалось имя Великого князя Константина Романова. Как же неоднозначна наша история, в том числе литературно-музыкальная! Почти неграмотная крестьянка поднимается на столичную сцену, а Великий князь «опускается» до народной песни, да так, словно сам был этим беднягой-солдатом.

…Все мы родом из детства. И у нас растут дети, у кого-то — внуки и уже правнуки. И их нужно учить знать и любить свою историю и культуру. В том числе и музыкальную. Всегда ли мы помним об этом? Как-то в одной из газет промелькнула информация: собака, которую для эксперимента заставили слушать современные музыкальные ритмы, через несколько часов сошла с ума. Люди, наверное, более стойкие существа. Но вот дети… Когда я вижу, как возле коляски со спящим младенцем вопит магнитофон с любимыми записями его юных родителей, мне становится жутко. Что, кроме повышенной нервной возбудимости, может дать малышу такая музыка? Наверное, только привыкание к ней, похожее на наркотическую зависимость. Наши дети едут в транспорте, сидят за обедом, делают уроки с наушниками от плейера. А в свободное время включают звук на всю квартиру и «отрываются» под «заклинания» своих кумиров: «Я сошла с ума!»; «Мама, мы все сошли с ума!»; «Хочешь, я убью соседей?»; «Давай вечером умрём весело!» — и подобную совсем не безобидную болтовню. А что же мы? В лучшем случае — попросим слушать это в наше отсутствие или повозмущаемся. Но ужасаться и возмущаться теми песнями, которые поют и слушают наши дети, столь же легко, сколь и… бесполезно. Научить их понимать, ценить и любить настоящее, вневременное, вечное — куда сложнее. Не опоздать бы.

Печаль моя светла

Поезд медленно вполз на громадный зарешеченный мост и остановился. Пассажиры облепили окна. Сильная, красивая река неслась нам навстречу и врезалась зелёной пеной в оранжевую стену плотины, пеной взмывала едва не до колес состава и с шумом откатывалась. А из радио, перекрывая этот шум, плыл похожий на чёрный бархат голос: «Жалобно стонет ветер осенний, листья кружатся поблёкшие…» Река, город на другом берегу, встретивший поезд сентябрьским снегом, и чарующий бас первой любовью навсегда вошли в сердце и память шестилетней девочки. Ангара, Братск и Штоколов.

С указкой и мелом в руке, моя мама учила детей Братска любить свою огромную Родину и её великий язык. Мы жили прямо в школе, и мамин класс был над нашей комнатой. С утра мама уходила, а я оставалась на целый день с игрушками, книжками и радиоприёмником. Моими любимыми передачами были концерты по заявкам, и почти каждый день я замирала на стуле, услышав слова диктора: «Для вас поёт Борис Штоколов».

Прошло несколько лет, мы вернулись в родной Курск, и однажды осенним утром — почему-то всё самое яркое в моей жизни случалось осенью — по дороге в школу я наткнулась на свежеклееную афишу: «Поёт Борис Штоколов». Забыта школа, вихрем врываюсь в дом: мама, сестра, скорее купите билеты на оба — их только два! — концерта.

Билеты куплены. Но голос, не искажённый репродуктором, я услышала раньше концерта, совсем рядом, за тоненькой дверью. В здании музыкальной школы, где я училась, в подвальном (!) классе певец репетировал. «На земле весь род людской чтит один кумир священный», — неслось по коридорам. Два, пять, десять раз разбегается голос. Но что-то «заело» у аккомпаниатора, никак не подладится он к вольной ритмической трактовке певца. На концертах в старинном Курске, где и в советское богоборческое время оставалось семь действующих храмов, эта ария Мефистофеля так и не прозвучала.

Вот и позади два лучших дня в моей пока ещё небольшой жизни — два вечера на концертах любимого певца. Снова утренняя дорога в школу. И снова — чудо. Прямо передо мной — от гостиницы к музучилищу — пересекает улицу великолепное трио: черноглазый красавец в чёрном фраке, молодой человек с пачкой нот в тонких пальцах и совсем седой и очень интеллигентный старичок в обнимку с виолончелью. Перехватывает дыхание, а сердце выпрыгивает из груди, но я, набрав воздуха и смелости, шагаю им под ноги: «Здравствуйте, Борис Тимофеевич!» Трио останавливается, и мягкий бархатный бас так странно не поёт, а удивляется певуче: «Здравствуй… Здравствуй, пионер, а ты меня откуда знаешь?» И после сбивчивых моих объяснений предлагает: «Хочешь сегодня поехать со мной ещё на один концерт? Тогда приходи с кем-нибудь из взрослых вечером к гостинице». Хочу ли я?! Школа подождёт ещё один день.

Я мчусь домой за старшей сестрой, и вот мы уже едем через весь большой город в маленьком автобусе филармонии, а сестра рассказывает певцу, как меня едва не «срезали» на вступительных экзаменах в музшколу. На предложение приёмной комиссии спеть песню я исполнила «На безымянной высоте» по-штоколовски — медленно и как бы вторым голосом, на одной ноте: «У незнакомого посёлка…» «Неверно», — оборвали меня. «Нет, возразила я, — все поют вот так (я показала голосом эту же строчку), а так, как я, поёт Штоколов».

Слушая этот рассказ, Борис Тимофеевич засмеялся и предложил мне показать, как «поёт Штоколов». Я запела, он подхватил. Так и пели вдвоём, под аккомпанемент автобусного мотора. Автобус свернул в месте, называемом Льговский поворот. Для удобства движения там была устроена огромная клумба, окаймлённая разноцветными стёклами с горящими внутри лампами. «Я проезжал ваш город на машине ночью, — вспомнил певец, — и из всего Курска запомнил только эту люстру». Для нас и наших знакомых этот перекрёсток так и остался «штоколовской люстрой». Хотя клумбу давно убрали и разноцветных огоньков больше тоже нет. А жаль…

Этот третий, внеплановый концерт был для рабочих химического комбината в заводском Дворце культуры. Приняли певца хорошо. Но для рабочей аудитории, собравшейся сразу после трудового дня, незнакомые арии и романсы звучали, видимо, непривычно, и вдруг зал, подхватив чей-то одинокий возглас, стал скандировать: «Очи чёрные!» В стыде за земляков я сжалась в комок, но Штоколов, широко улыбнувшись, кивнул пианисту и спел «Очи чёрные», сверкая своими чёрными очами, а затем исполнил несколько популярных народных песен.

Прощаясь после концерта, Борис Тимофеевич написал на нотах старинных русских романсов: «Мариночке! Желаю счастья в искусстве».

Сказать, что я, десятилетняя девчонка, была на седьмом небе от счастья, — значит не сказать ничего. Я была самой счастливой на земле — в этом я абсолютно уверена даже сейчас, много-много лет спустя, когда знаю причину такого внезапного и необъяснимого внимания народного артиста к длинноногому угловатому ребенку с очень скромными вокальными данными, во всяком случае, уж никак не обещающими большого «счастья в искусстве». Недостатка в поклонниках у ещё молодого певца тогда, в конце 60-х, не было, в этом я убедилась, когда после концерта на даже такой скромной сцене ему пришлось, держа меня за руку, пробиваться сквозь толпу просящих автограф.

Через четверть века я привела троих своих детей в зал заседаний Белгородского обкома КПСС на концерт. Билеты на него в дни стремительно начавшейся инфляции оказались дешевле билетов в кино, а всех детей — по желанию певца — пропускали бесплатно. Он вышел на сцену — все такой же величественный и простой одновременно, в неизменном фраке, с чарующей улыбкой и бархатным голосом. Годы и слава не изменили ни в облике, ни в голосе ничего. Новым было только то, что Борис Тимофеевич разговаривал с залом, рассказывал о своих поездках по стране и миру, о том, как много внимания уделяется за рубежом музыкальному воспитанию детей и как преступно мало заботимся о духовном образовании детей мы. Сказал и о том, что любит бывать в Белгороде — потому что здесь всегда на концертах много детей. Для этих детей и пел он в тот вечер «Отче наш» и «Многая лета», так неожиданно и странно зазвучавших в унылом обкомовском зале. Пел и для моих детей, не зная, конечно, что в зале сидит выросшая на его романсах женщина, для которой он был и есть не просто любимым — единственным певцом в мире.

В десять лет смелости у меня было больше. Дождаться у служебного входа и шагнуть навстречу сейчас — недостало сил. Дети недоверчиво слушали мои рассказы и недоумевали: «Почему же ты не подошла? Почему не напишешь ему?»

Вот так же не верили одноклассники по обычной и музыкальной школам, не поверила даже учительница музыки: «Да ты сама ноты подписала!»