Книги

Михаил Катков. Молодые годы

22
18
20
22
24
26
28
30

Интерес Андроникова к Кодзокову возник не случайно. Это имя было названо в одном из писем Лермонтова. Упоминание поэта возбудило исследовательский интерес Ираклия Луарсабовича, открывшего ряд примечательных деталей кодзоковской биографии. Андроникову удалось разыскать в архиве МГУ документы Д. С. Кодзокова и по ним установить, что оба воспитанника павловского пансиона — Кодзоков и Катков — были внесены в список своекоштных студентов словесного отделения университета, обучавшихся с 1834 по 1838 год. Московский университет Кодзоков окончил со званием действительного студента. И вся его последующая жизнь была связана с Кавказом. Живя в 1840–1841 годах в Пятигорске, он познакомился с М. Ю. Лермонтовым. «Нам ничего не известно об отношениях Лермонтова с Кодзоковым, кроме самого факта их знакомства», — пишет Андроников[101]. Но то, что фигура молодого кабардинца, получившего блестящее образование и вращавшегося долгие годы в центре духовной и умственной жизни Москвы, не могла не заинтересовать Лермонтова, не вызывало сомнений у выдающегося литературоведа. «Помимо того интереса, который возбудит личность Кодзокова у всякого, кого занимают кавказские знакомства Лермонтова, — пояснял Андроников, — это еще одна нить, свидетельствующая о связях поэта и с литературной Москвой»[102]. Для нас же это нить, устанавливающая юношеские связи Каткова.

Выбор друзей — сама по себе лучшая характеристика человека. Три катковских товарища по пансиону очень разные люди. Вышедшие из разных слоев общества, будучи разными по крови, по происхождению, — они, каждый по-своему, отражали культурное и этническое многообразие Российской империи, в том числе и богатство возможностей, открывавшихся перед ними — подданными государя и Отечества. Катков, очевидно, уже в пору взросления смог понять и оценить могущество этой державной скрепы, основанной на русской духовности, открытости и любви. И сам проникался и воспитывал в себе эти черты русского мировоззрения.

В какой-то степени этим он был обязан своему кабардинскому другу. Андроников высказывает предположение, что Кодзоков не только «был товарищем и приятелем М. Н. Каткова», но, вероятно, он его «ввел в дом к Хомяковым, где М. Н. Катков некоторое время и жил»[103]. Об этом, но применительно ко времени обучения обоих в университете, пишут также издатели сочинений А. С. Хомякова (одним из них был его сын Дмитрий Хомяков), опубликованных в 1900 году[104]. Правда, с самим хозяином дома Катков лично познакомился в 1843 году.

Как бы то ни было, для нас в данном случае этот факт представляет интерес в контексте возможного влияния раннего славянофильского учения на взгляды Каткова, а также в плане выявления его связей с лидерами славянофильства. Одним из ярких представителей этой когорты был еще один товарищ Каткова по пансиону профессора Павлова и впоследствии по университету — Дмитрий Александрович Валуев (1820–1845).

Еще в младенчестве Митя Валуев лишился матери — Александры Михайловны, урожденной Языковой, приходившейся сестрой жене Алексея Степановича Хомякова и поэту Николаю Михайловичу Языкову. До одиннадцати лет он жил в доме своего отца в Симбирской губернии, пока в 1832 году отец не привез его в Москву и не отдал учиться в пансион профессора М. Г. Павлова. Близко знавший Валуева В. А. Панов будет вспоминать: «Он явился туда тихим и робким мальчиком. <…> Он привез с собою сундучок, наполненный книгами, частию уже прочитанными им прежде. В первое время это было его единственное сокровище, единственное утешение в его одиночестве, ибо долго чувствовал он себя одиноким в кругу своих товарищей»[105].

Хомяков, дом которого на Петровке отличался известным гостеприимством по всей Москве и всегда был открыт для Дмитрия, племянника жены, раскрывает особенности его жизни в пансионе: «Успехи его были не блистательны; ему трудно было покориться правильности общественного воспитания, и мысль его, перебегая от предмета к предмету, от одного стремления к другому, не могла еще ни отказаться от своего произвола, ни угадать пути, на котором она была призвана трудиться и действовать; за всем тем кротость нрава и добродушная откровенность привлекли к нему дружбу лучших товарищей, а жадная любовь к науке, выражавшаяся даже в беспорядке его занятий, обратила на себя внимание лучших его учителей. Он был любим и впоследствии вспоминал не без удовольствия и благодарности года своего пансионского учения, но признавался, что чем более думает он об них, тем более убеждается в превосходстве домашнего или полудомашнего воспитания перед воспитанием общественным. Это мнение человека, в котором отрочество не оставило никакого горького воспоминания и, следовательно, никакого невольного пристрастия, — человека, соединявшего в высокой степени благородство души с ясным умом, любимого товарищами и любившего их, заслуживает, как кажется, некоторого внимания»[106].

После трех лет пребывания в пансионе Валуев поселился в доме С. П. Шевырёва и под его руководством занимался древними языками. Потом поступил на историко-филологическое отделение философского факультета Московского университета и стал прилежным студентом: слушал лекции на двух факультетах, изучал древнееврейский и санскрит. На последнем курсе университета он жил в доме А. П. Елагиной у Красных ворот и попал в московское общество «блестящих дарований». По свидетельству А. С. Хомякова, эти годы пришлись как раз на время формирования славянофильского кружка, в котором Валуев стал «мало-помалу яснее понимать свое призвание — сделаться нравственным двигателем этих разрозненных сил»[107].

Университет Валуев окончил в 1841 году, окончил кандидатом, но не первым: слишком разбросаны были его занятия. Он мог параллельно писать труд по статистике, исследование по русской истории, заметки по воспитанию детей и популярную биографию Жанны д"Арк. Профессор Дмитрий Львович Крюков, глядя на него, предсказывал ему блестящее будущее: «Валуев из кандидатов чуть-чуть не последний, но в жизни он станет едва ли не на первое место»[108].

И так вероятнее всего бы и произошло, если бы начавшаяся болезнь не свела его совсем молодым в могилу. С 1842 года Валуев поселился в доме Хомякова (семья переехала в это время с Петровки на Арбат, в дом против церкви Николы Явленного). Уже тогда на его лице проступил нездоровый румянец — первый признак начинавшейся чахотки. Но смерть его в ноябре 1845 года, в возрасте 25 лет, явилась неожиданной для друзей и близких и потрясла их. А. С. Хомяков в письме Ю. Ф. Самарину признавался: «Из нашего круга отделился человек, которого никто мне никогда не заменит, человек, который мне был и братом, и сыном»[109].

Алексей Степанович Хомяков, человек большого сердца, многих талантов и достоинств, был наставником юношества и молодежи, предоставлял им кров и заботился о них как о родных детях. Дмитрий Кодзоков, Дмитрий Валуев и Михаил Катков не просто общались друг с другом, будучи товарищами по пансиону и университету, но и, пребывая временами в доме Хомякова, не могли, каждый по-своему, не проникнуться его искренней и теплой атмосферой. Именно на годы их обучения в пансионе Павлова приходится и расцвет поэтического славянофильства Хомякова — попытка художественного выражения того круга идей, которые постепенно распространялись в общественной жизни Первопрестольной и составили впоследствии основу мировоззрения московских интеллектуалов.

Как полагает биограф Хомякова В. А. Кошелев, поэтическое славянофильство Хомякова родилось очень естественно в начале 1830-х годов, но также естественно оно потихоньку оказалось в стороне от литературных поисков своей эпохи. Исследователь опирается на высказывания Константина Аксакова, поэтического и идейного наследника Хомякова, считавшего своего духовного родителя единственным исключением среди всех, кто «еще невозмутимо и с полным убеждением» шел по «дороге просвещения, указанной Западом»[110]. Стихотворение А. С. Хомякова «Ключ» (1832), ставшее любимым поэтическим произведением славянофилов, помогает приблизиться к пониманию этой русской «тайны жизни»:

В твоей груди, моя Россия, Есть также тихий, светлый ключ; Он также воды льет живые, Сокрыт, безвестен, но могуч. Не возмутят людские страсти Его кристальной глубины, Как прежде холод чуждой власти Не заковал его волны. И он течет неиссякаем, Как тайна жизни, невидим, И чист, и миру чужд, и знаем Лишь Богу да его святым[111].

Хомяков, по мнению К. С. Аксакова, уже тогда, в начале 1830-х годов одним из первых осознал своеобразие исторической судьбы России. Добавим также, что осмысление пути России осуществлялось у Хомякова в тех традициях русской культуры, которые зародились еще в Древней Руси, — в художественных и поэтических формах. Причем патриотическое чувство как изначальное, естественное состояние для русского человека освещало сам творческий и жизненный процесс познания. Подлинное, истинное понимание смысла жизни в русском сознании возможно всегда только через подлинную, глубокую любовь. Аксаков пишет: «Любовь к России высказывалась беспрестанно: мой край родной, мой Север дальний, мои вьюги, мои метели и т. д. — слышались очень часто. Но это была та удобная любовь, которая не мешала быть вовсе чуждым своей родной земле: хвалили большею частию вьюгу и мороз, да и то часто в теплом климате. <…> Один Хомяков (сама справедливость требует этого сказать) понимал ложность Западной дороги, которою шли мы, понимал самостоятельность нравственной задачи для Русской земли.»[112].

Оценки К. С. Аксакова этого периода биографии Хомякова имеют большое значение и для общей характеристики эпохи 1830-х годов, и для изучения идейной эволюции Каткова, точнее, для уяснения ее начального этапа, истоков будущего мировоззрения.

Для его понимания следует сделать еще одно существенное дополнение. Речь идет о событиях в Польше в 1830–1831 годах и об отношении к ним в русском обществе.

Польское восстание не просто вызвало приступ русофобии в Европе, но и подняло новую волну дискуссий внутри российской элиты, обнажив со всей остротой главное ее противоречие — между патриотами-государственниками и либералами-западниками. А вернее сказать, между творческими, свободно мыслящими людьми и эпигонами, подражателями чуждых образцов, слепо копирующими и бездумно распространяющими чужие порядки и мнения. Хотя в любом подобном разделении всегда присутствует упрощенность, схематизм и прямолинейность. Ведь всякая историческая реальность — многообразнее, богаче, интереснее.

В августе 1831 года Пушкин пишет свои знаменательные стихотворения «Клеветникам России», «Бородинская годовщина» и одно незавершенное им, посвященное русскому либералу. Стихотворение начиналось строками:

Ты просвещением свой разум осветил, Ты правды чистый лик увидел, И нежно чуждые народы возлюбил, И мудро свой возненавидел…

Первые два стихотворения поэта вместе с патриотическим стихотворением В. А. Жуковского «Старая песня на новый лад» составили брошюру «На взятие Варшавы». По высочайшему распоряжению Николая I брошюра была в срочном порядке напечатана в военной типографии и уже 14 сентября появилась в продаже, накалив страсти вокруг гражданской и творческой позиции Пушкина. Даже близкий к поэту П. А. Вяземский, автор выражения «квасной патриотизм», не поддержал своего друга за «шинельные стихи», недостойные настоящей поэзии[113]. Среди не принявших публикации был и В. Г. Белинский. Зато один из идейных предтеч будущего славянофильства С. П. Шевырёв с восхищением отнесся к патриотической оде Пушкина.

Но наиболее замечательной, с нашей точки зрения, оказалась реакция Петра Яковлевича Чаадаева — он приветствовал новые стихи поэта, признавая общенациональный масштаб его творчества. В письме 18 сентября 1831 года Чаадаев писал: «Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы угадали, наконец, свое призвание. Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать. <…> Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране. <…> Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете; но пусть их говорят, а мы пойдем вперед; когда угадал. малую часть той силы, которая нами движет, другой раз угадаешь ее. наверное всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Данте.»[114].

Пушкин для Каткова всегда был непререкаемым авторитетом и в творчестве, и в жизни. Мы не располагаем конкретными сведениями о его отношении к указанным событиям и о том, каким образом они повлияли на личность тринадцатилетнего подростка. Но то, что они оказали на него свое влияние, можно утверждать вполне определенно. Твердая и решительная государственническая позиция, занятая Катковым во время Польского восстания 1863 года, очевидно, имела свою предысторию и уходила корнями в пору его отрочества и взросления в павловском пансионе. Спустя много лет она получила продолжение.

Судя по первым публикациям Каткова, его интерес к народным песням, к поэзии, к быту и нравам допетровского времени, вероятно, был навеян славянофильскими идеями, с которыми он мог познакомиться через своих товарищей по пансиону, входивших в близкий к Хомякову круг. Влияние этих идей просматривается уже в ранних работах Каткова. На это одним из первых, насколько нам известно, обратил внимание И. Н. Тяпин. Анализируя историческую публицистику Каткова, он просматривает за ней систематичность обращения автора к религиозно-политическим доктринам и сюжетам из истории Московской Руси[115]. Ему же принадлежит замечание о том, что Катков как философ практически не изучен и что «за его рассуждениями по конкретным общественно-политическим вопросам давно пора увидеть философскую основу»[116].