Книги

Конрад Морген. Совесть нацистского судьи

22
18
20
22
24
26
28
30

Не будучи фанатиком политической идеологии партии или СС, Морген был членом обеих организаций и органично воспринимал их культуру со всеми ее страшными чертами. Когда немецкие военные собирали в гетто, депортировали и расстреливали евреев в Кракове, он преследовал растратчиков. Когда речь шла о войне, он говорил о ней как немецкий солдат, солидарный с делом Германии. Он наслаждался ежедневной баней с парилкой и массажем в Бухенвальде, тогда как недоедавшие заключенные спали на деревянных нарах в четыре яруса. Осмотрев газовые камеры Освенцима, он был шокирован тесными связями эсэсовцев с еврейскими девушками. Он потворствовал жестокому обращению с людьми на оккупированных территориях Восточной Европы и называл массовые расстрелы «старым, верным методом» — что бы это ни значило. Вернувшись в Краков в конце 1944 г., он с удовлетворением узнал, что его обогнала репутация судьи-вешателя (Blutrichter), вселявшая ужас в сердца подследственных[496].

Морген, безусловно, был фанатиком своей работы. Он постоянно находился в пути. Расследование дела Зауберцвайга привело его в Варшаву, Освенцим, Берлин, Гамбург, Гаагу и Амстердам[497]. В конце 1941 г. он метался между Краковом и Варшавой, жонглируя множеством дел, в том числе по тяжким преступлениям[498]. Его дальнейшие расследования в концентрационных лагерях включали поездки из Бухенвальда в Люблин, Освенцим, Берлин, Нидерланды и на побережье Адриатики.

Ничто не ослабляло его рвения к работе. К декабрю 1944 г. война была явно проиграна, преследование Грабнера провалилось, бухенвальдский суд отложили, а мысли Моргена, как всегда, были посвящены делу. После возвращения из ноябрьского отпуска он писал невесте: «Разумеется, я с новой силой взялся за расследования. Я не могу оставить это просто так»[499]. Во время рождественских каникул он писал: «Мне не терпится вернуться к работе»[500]. Конечно, Морген мог бы сказать, что он фанатик своей работы, потому что это работа по восстановлению справедливости, убежденным фанатиком которой он был. Интересно, однако, что Морген подразумевал под «справедливостью», называя себя ее фанатиком…

Самым поверхностным толкованием могло бы стать следующее: «справедливость» для Моргена означала всего лишь строгое соблюдение законов и правил, как если бы коррупцию он осуждал не более сурово, чем Гиммлер в своей речи перед офицерами СС в Позене: «Наше моральное право, наш долг перед нацией — истребить народ, который хотел уничтожить нас. Но мы не имеем права наживаться сами, присваивая меха, часы, деньги, сигареты и что-либо еще»[501]. Однако есть свидетельства, категорически противоречащие такой интерпретации. Даже в своих сообщениях военного времени Морген демонстрирует подлинно гуманистическое восприятие. Его описания происходившего на площади для переклички и в каменоломне Бухенвальда могли бы служить надписями на мемориалах в этих местах сегодня, настолько ярко они изображают преднамеренную жестокость офицеров СС. Он напоминает о человеческой жизни как о высшей ценности в докладе по делу об убитом еврее. Мы должны помнить, что эти слова были написаны членом СС для его начальства. Негодование Моргена было настолько сильно, что он не боялся говорить о нем даже там, где едва ли нашел бы благосклонных слушателей.

Но чуткое отношение Моргена к несправедливости распространялось только на ее криминальные проявления — социальная и политическая несправедливость в его поле зрения не попадала. Что его волновало, так это воздаяние преступникам по заслугам — а преступниками были не только люди, совершавшие противозаконные действия, но и люди, которые совершали плохие поступки, поскольку они были плохими людьми. Он мог бы увидеть более широкий политический контекст бедствий, происходивших у него на глазах. В то время как его глубоко возмущало обращение с евреями при их поступлении в Бухенвальд, ему было нечего сказать о той антиеврейской кампании, которая их туда привела. Он порицал систему концентрационных лагерей не в принципе, но из-за ее разлагающего воздействия на людей, приводившего к совершению преступлений. И даже в случае преступления объектом его внимания в большей степени становилась порочность преступников, нежели страдания их жертв. Его нравственные чувства были сильны, но диапазон их был узок. Возможно, в другие времена этого было бы достаточно, но для моральных вызовов его времени — нет.

И это несоответствие моральным вызовам времени подкреплялось самовосприятием Моргена прежде всего как юриста, что давало ему самоуспокоение. Перейдя из гражданской судебной системы в судебную систему СС, он сохранил уверенность в том, что вершит правосудие, — игнорируя при этом природу той системы, которую он обслуживал. Он никогда не задумывался о том, что невозможно отправлять подлинное правосудие в условиях тотальной несправедливости, и не считал, что как служащий этой системы он волей-неволей был выразителем этой несправедливости, а не только собственных принципов.

То же самое можно сказать об отношении Моргена к СС. Он был политически наивен и поэтому слеп и не видел порочной политической роли этой организации, а пытался насаждать моральную чистоту в учреждении, предназначенном для идеологических и расовых чисток. В мире, где все было искажено, он сохранял стройную картину окружающего.

Ошибочность восприятия Моргеном этого мира стала очевидна, когда он вернулся к работе в 1945 г. Попытка очистить СС в июле 1943 г. — это одно; продолжение того же проекта в 1945 г., когда он уже видел газовые камеры Освенцима и депортации из Будапешта, — нечто совсем иное.

Мы верим Моргену, когда он говорит, что преследовал Эйхмана, Хёсса и Грабнера, чтобы «сделать что-нибудь» с массовым уничтожением. С учетом дел, которые уже были на его счету к лету 1944 г., мешочек с драгоценными камнями не привлек бы его внимания, если бы не стал предлогом для ареста человека, ответственного за организацию доставки еврейского населения Венгрии в Освенцим. Что касается судебного преследования Грабнера, то после войны председатель суда подтвердил: о причастности того к массовым убийствам возмущенный Морген поведал ему тогда же, в 1944 г.

И все же, если целью Моргена, возбуждавшего эти дела, было воспрепятствовать «окончательному решению еврейского вопроса», остается вопрос: что именно, по его мнению, в нем было ошибочно? Сам по себе этот вопрос кажется абсурдным. Что было ошибочно в «окончательном решении»? Это кажется очевидным, и Морген, наблюдая его лично, мог о нем только знать, но не мог ничего сделать. Однако с позиций теории морали ответ не столь очевиден, потому что с этой точки зрения содержание вопроса таково: как аморальность «окончательного решения» может быть адекватно понята и выражена?

Философ Гилберт Харман писал: «Странным покажется утверждение, что Гитлер не должен был приказывать уничтожать евреев, что с его стороны это было неправильно. Такое утверждение показалось бы "слишком мягким"»[502]. Харман не отрицает того, что геноцид аморален; он утверждает, что неадекватны некоторые способы говорить о его аморальности[503]. Использовать их означало бы примерно то же, что сказать: «Убийство газом шести миллионов евреев было нарушением их прав». Естественно, это было нарушением их прав, но, конечно, это только полдела: рассуждения о правах и их нарушениях слишком формальны. В Освенциме-Биркенау происходило нечто гораздо более серьезное и аморальное.

Более глубокое понимание этой аморальности, мы думаем, можно найти в комментариях Ханны Арендт по поводу смертного приговора, вынесенного Адольфу Эйхману. Она пишет: «Его необходимо было уничтожить, потому что он участвовал и играл центральную роль в предприятии, которое открыто провозгласило своей целью окончательно стереть целые "расы" с лица земли»{13}[504]. Затем она обращается к самому Эйхману[505]:

[…] так как вы поддерживали и проводили политику нежелания жить на одной земле с еврейским народом и целым рядом других народов — как будто вы и ваши начальники имели какое-то право определять, кто должен, а кто не должен населять землю, — мы находим, что никто, то есть ни один представитель рода человеческого, не желает жить на одной земле с вами.

Эта идея о нежелании разделять землю с другими людьми — о вознесении себя над человеческими отношениями, над тем, что значит быть человеком среди других людей, — намного ближе к выражению аморальности «окончательного решения еврейского вопроса», чем просто суждения о нарушенных правах. Ведь «окончательное решение» было не просто самой грандиозной ошибкой в современной истории; это был самый вопиющий случай бесчеловечности. В термине, введенном для Нюрнбергского трибунала, это было определено как «преступление против человечества», потому что это было преступление против сообщества человеческих существ, разделяющих единый мир.

Иногда Морген подходил к адекватной реакции близко — например, он сказал, вспоминая операцию «Праздник урожая»: «Как человек я считал себя обязанным расследовать это чудовищное». Но, работая без передышки, он обычно погружался в свою профессиональную роль слишком глубоко, чтобы видеть что-либо не через призму своей профессии. Изменило это лишь столкновение с машиной массового убийства, и тогда он задумался над тем, как отойти от дела вовсе. Но вместо этого решил вернуться к роли эсэсовского судьи и, располагая явно недостаточными инструментами, по мере возможности подрывать систему изнутри — выбор, который привел к тупику на Веймарских процессах, после чего Морген вернулся к своей обычной работе.

И все же мы не можем сделать вывод, что бежать для Моргена было бы лучше, чем остаться на своей позиции, хотя она и была двусмысленной. Должен ли он был поехать дальше в швейцарском поезде, а не возвращаться, чтобы преследовать за отдельные убийства среди массовых убийств; должен ли он был, наоборот, ополчиться на это море преступности — на эти вопросы мы ответить не беремся. Он знал, пусть и не в полном объеме, что столкнулся с моральной катастрофой, и пытался с этим что-то сделать — это гораздо больше, чем можно сказать о других фанатиках того времени.

Чему могут научиться на примере Конрада Моргена студенты, изучающие теорию морали и права? Для начала мы можем увидеть, что моральная психология людей, живущих в условиях таких массовых злодеяний, как холокост, не может быть препарирована при помощи резко очерченных понятий «добро» и «зло». Конрад Морген не был ни черным, ни белым, но был серым. Он поддерживал идеал нацистских СС и никогда не восставал против него, а его совесть проспала новости о погромах и казнях, и окончательно разбудили ее только убийства в промышленных масштабах. И все же он проявил неподдельное сочувствие к еврейским узникам Бухенвальда и признал их право на жизнь. Несмотря на свою преданность СС, он заставлял эсэсовское начальство сидеть как на иголках, а под конец использовал свои полномочия против некоторых из главных преступников, лично подвергаясь при этом значительному риску. Морген ни в коем случае не был святым, но точно так же не был он и злодеем. Он был, как мы уже сказали, феноменом моральной сложности, достойным изучения.

Многие неудачи постигли Моргена из-за некритичного усвоения искаженных характеристик, искаженных описаний того, что находилось у него перед глазами, — это были описания притеснения как умиротворения, убийства как эвтаназии, жестокого обращения и умерщвлений как медицинских исследований. Его случай показывает, что отстаивание ценностей или следование принципам оказываются несостоятельны без критического отношения к тем общепринятым выражениям, которые используются для констатации фактов. Как утверждала философ Барбара Герман, даже категорический императив Канта не поможет нам делать верные выборы, если сначала мы не опишем их в адекватных с точки зрения морали терминах[506].

Дело Моргена также служит предостережением против поверхностной «этики добродетели». Фанатиком добродетели Морген был даже в большей степени, чем фанатиком справедливости. Он оценивал действия человека прежде всего по тому, что эти действия говорили о его характере и мировоззрении. Однако, если некоторые действия он оценивал неверно, причина этого была не в том, что он объяснял их порочными чертами характера; скорее, тот «каталог», в который Морген вносил различные черты характера, был неполноценен. Этика добродетели Аристотеля основана на эвдемонизме, теории счастливой жизни, основанной на его телеологии, на представлении о том, как мы, люди, должны жить. Аристотелевы добродетели — это черты, развитие которых способствует полной реализации человеческой природы и процветанию. Эсэсовская концепция добродетели не имела отношения к человеческому процветанию: она была создана для того, чтобы делать из эсэсовцев полезные инструменты государства. Поэтому в итоге Морген судил по дефектным стандартам. Этика добродетели может быть опасна, если она не основана на понимании той роли, которую добродетель должна играть в реализации человеческого потенциала, признаваемого везде, а не как исключительная собственность особой группы. Национал-социалистическое государство толковало мораль ограниченно, в рамках своей идеологии.

Эта ограниченная мораль оказывала влияние на закон, поскольку национал-социалистические правоведы предпочитали комбинировать то и другое. Морализаторская риторика не позволяла увидеть, до какой степени режим превратил закон в средство авторитарного контроля и, в конечном счете, террора и убийств.