На протяжении тысячелетий человек был охотником. На опыте бесчисленных выслеживаний и погонь он научился восстанавливать очертания и движение невидимых жертв по отпечаткам в грязи, сломанным веткам, шарикам помета, клочкам шерсти, выпавшим перьям, остаточным запахам. Он научился чуять, регистрировать, интерпретировать и классифицировать мельчайшие следы, такие как ниточка слюны. Он научился выполнять сложные мысленные операции с молниеносной быстротой, замерев в густых зарослях или очутившись на открытой поляне, где опасность грозит со всех сторон[96].
Для Гинзбурга действия охотника, сыщика, историка и врача лежат в парадигме чтения знаков. В частности, охотник-следопыт способен создать последовательный рассказ, и Гинзбург утверждает, что идея рассказа могла появиться именно в сообществе охотников. «Охотник в этом случае оказался бы первым, кто “рассказал историю”, потому что он был единственным, кто мог прочитать в немых (а то и почти незаметных) следах, оставленных жертвой, связную последовательность событий»[97].
Некоторые лингвисты считают, что первый человеческий праязык, из которого впоследствии развился язык символов, мог стать результатом попыток охотников и собирателей воссоздать для кого-то другого ситуацию или сцену – например, местонахождение животного или источника воды. Лингвист Дерек Бикертон в своей книге «Больше, чем нужно природе» (More Than Nature Needs) пишет, что язык мог появиться как средство замещения, способность описывать вещи, которые отсутствуют физически, а также координировать план действий. Бикертон называет этот конкретный сценарий конфронтационным падальщичеством: нужно было созвать немалую группу, чтобы всем вместе отправиться к месту, где лежит туша животного, отогнать конкурентов-зверей и добыть мясо. Можно предположить, что важнее всего для конфронтационного падальщичества были описание пространства и термины, обозначавшие направления, и эти первые, изначальные разговоры могли содержать много сведений, связанных с ориентированием и созданием маршрута, и требовали все время расширять навигационный словарь. Согласно этой теории, первый человеческий язык – это всего лишь разновидность танца пчел. «Идея, согласно которой мир может состоять из объектов, поддающихся описанию, была в буквальном смысле непостижима для разума животного, – говорит Бикертон. – Призыв к конфронтационному падальщичеству заставил наших предков принять ее. Когда доисторический человек, нашедший тушу животного, прибегал к сородичам, размахивая руками и издавая странные звуки, его поведение могло быть только информационным: “Там, за холмом, мертвый мамонт. Пошли, поможете его забрать!”»[98].
От собирания падали люди перешли к преследованию животных, а в конечном счете и к устройству ловушек, что требовало абстрактного и сложного мышления. Англичанин Альфред Гелл, специалист в области социальной антропологии, полагал, что если во время преследования человек и зверь были на равных, то ловушка создавала иерархию, возвышая охотника над жертвой. Ловушки предназначены для того, чтобы получить преимущества, пользуясь поведением животного; они создают «смертоносную пародию на
По всей видимости, в прошлом некоторые навыки навигации были нужны для выживания всем людям; сегодня это утраченное искусство, используемое меньшинством. Но не обязательно ставить ловушки на волков или охотиться на них, чтобы понять, насколько глубоки и вездесущи навыки «слежения» в нашей повседневной жизни. Наше существование зависит от многих тысяч актов умозаключения и дедукции, которые позволяют нам делать выводы о причинах и следствиях. Мы постоянно рассказываем себе истории и сверяем их с реальностью. Похоже, «уликовая парадигма», описанная Гинзбургом, действительно является основой многих аспектов человеческого мышления.
Ким Шоу-Уильямс, философ-эволюционист, в одной нашей беседе сказал: навигация могла быть первоначальной целью так называемого «чтения троп» – охоты, выслеживания и установки ловушек. Шоу-Уильямс вырос в лесной глуши на северо-западе Канады, и жизнь его была чрезвычайно разносторонней: он получил диплом по экологии, охотился на поссумов в Новой Зеландии, работал на киностудиях, а затем поступил в аспирантуру в Университет королевы Виктории в Веллингтоне. Именно в университете он по-новому оценил опыт детства – того времени, когда он ставил ловушки на животных. Шоу-Уильямс вспоминал прозрение, которое снизошло на него однажды утром, когда он в ожидании школьного автобуса проверял капканы возле дома. «Накануне ночью выпал снег, а зимой на реках ветер создает прочный снежный наст, и животные используют его как шоссе, – рассказывал он мне. – Я брел вдоль реки и видел следы койотов, лис и других животных. И до меня вдруг дошло, что мы
Из своего дома в Новой Зеландии Шоу-Уильямс рассказал мне о своих теперешних взглядах: он считает, что 3–3,5 миллиона лет назад способность прочесть следы животных была фактором отбора, ускорив когнитивную эволюцию гоминин, которые считаются самыми ранними предками человека, что в конечном итоге привело к изменению в их генетике, морфологии, когнитивных способностях и поведении. Затем, приблизительно 2,3 миллиона лет назад, в раннем плиоцене, началась энцефализация, относительное увеличение мозга наших предков. По мнению Шоу-Уильямса, это было обусловлено необходимостью запоминать истории: тем, кто плохо их запоминал, было сложнее добыть себе еду. «На первом этапе энцефализация была связана со сведениями об экосистеме и обществе. Запоминание маршрутов и приемов, способность найти путь из одного места в другое», – объясняет он. Следы – животных и людей – помогали навигации, поскольку указывали на пути, по которым можно попасть из одного места в другое, найти потерявшегося сородича или вернуться к своей группе. Эта практика привела к значительным и сложным сдвигам в когнитивной области. «Для того чтобы идти по следу, необходимо иметь мысленное представление о том, кто еще перемещается в окружающей среде, – говорит Шоу-Уильямс. – Нам требовалось эффективнее искать пищу, и навигация значила все больше. А вместе с ней все большую роль играли ориентирование, взгляд с эгоцентрической или аллоцентрической точки зрения, триангуляция и отслеживание своего пути».
Свои идеи о связи эволюции и отслеживания Шоу-Уильямс называет теорией социальных треков. Она предполагает, что гоминиды – это животные, научившиеся «читать» следы других гоминидов и животных и по ним делать вывод о событиях, которые случились в прошлом. Это позволило предсказать будущее поведение, опираясь на эти истории, и использовать их для того, чтобы найти друг друга, избежать встречи с хищниками и успешно охотиться на добычу. Способность читать следы в конечном итоге привела к появлению у наших предков искусственных знаков и символов для обозначения маршрутов, затем языка жестов и устной речи, а в конечном итоге и письменности. (Что такое книга – разве не след слов на бумаге, оставленный блуждающей мыслью?) Теория социальных треков постулирует, что человек – единственный вид, предпринявший визуальный анализ закономерностей следов, оставленных другими людьми и передвигающимися животными, и что это умение создало уникальную когнитивную нишу: нарративный интеллект. Тот, кто читает следы, представляет себя в «сознании и теле» автора трека, а затем создает нарратив. Для этого ему требуется эгоцентрическая самореферентность и аллоцентрическое восприятие чужой точки зрения. «Я должен мысленно нарисовать картину, как в будущем животное приближается к ловушке; в сущности, я представляю себя в сознании и теле животного, на которое я охочусь, – отмечает Шоу-Уильямс. – При устройстве ловушек или капканов все делается с учетом восприятия и возможного психологического состояния животного, которым я себя представляю, когда ставлю ловушку»[102]. Именно в этих стратегиях лежат корни характеристик, которые отличают наш вид от других: самопроецирование, ролевая игра, умелое использование орудий, планирование будущего и символьная коммуникация.
Эта последовательность когнитивного развития также описывает появление так называемого аутоноэтического сознания, способности осознавать себя как существующего во времени. Термин «аутоноэтический» образован от греческого слова со значением «восприимчивый, воспринимающий». Иногда этот термин используют при изучении шизофрении; пациенты, полагающие, что их мысли имеют внешний источник, страдают аутоноэтической агнозией. В 1970-х гг. Эндель Тульвинг, влиятельный специалист в экспериментальной психологии, привлек внимание к аутоноэтическому сознанию, когда провел разграничение между эпизодической памятью, то есть памятью о событиях прошлого, и семантической памятью, или сознательным доступом к абстрактным фактам, не имеющим контекста. Для Тульвинга эпизодическая память была связующим средством, которое позволяет человеку поддерживать целостное представление о себе посредством сочетания субъективности, аутоноэтического сознания и опыта. Система эпизодической памяти позволяет нам определить себя во времени, перенестись назад в прошлое или вперед в будущее (так называемая проскопия, или предвидение).
Тульвинг считает, что именно эти способности отличают человека от животного. «Пусть здравый смысл и позволяет многим животным помнить прошлый опыт, – писал он, – не существует свидетельств того, что какой-либо иной вид обладает эпизодической памятью, подобной памяти человека, определенной в терминах субъективного времени, личности и аутоноэтического сознания»[103]. Животные способны запомнить, где и когда происходили те или иные события – например, это демонстрируют опыты с сойками, о которых мы говорили в предыдущей главе, – но это, скорее всего, простые способности, напоминающие эпизодическую память. Они отличаются от глубокого аутоноэтического сознания, которое характерно для когнитивных способностей человека. Некоторые исследователи рассматривают результаты недавних экспериментов с крысами как аргумент против этой теории. Новозеландский психолог Майкл Корбаллис полагает, что активность гиппокампа у спящих крыс, когда они словно воспроизводят и представляют будущие действия, может доказывать, что и другие животные способны путешествовать во времени – разница лишь в степени сложности, и именно она делает человека уникальным. Но Тульвинг с этим не согласен:
Если кого-то беспокоит политкорректность подобного утверждения, позвольте мне напомнить этому человеку, что многие поведенческие и когнитивные способности многих видов животных тоже уникальны: эхолокация у летучих мышей, электрическая чувствительность у рыб и генетически запрограммированные навигационные способности перелетных птиц – вот лишь несколько примеров, которые первыми приходят на ум, хотя можно привести и множество других. В сущности, именно такого рода способности – недостижимые для здравого смысла, но в высшей степени реальные – позволяют скептически относиться к существованию эпизодической памяти у птиц и животных. Эволюция – чрезвычайно искусный изобретатель, и она способна сделать так, что ее творения будут совершать множество удивительных действий, – но это вовсе не значит, что она непременно наделит их сложными способностями к сознательному пониманию[104].
Гипотеза чтения троп гласит: как только стратегия ориентации по следам стала широко применяться для построения маршрутов, поиска пищи и воды, запоминания путей и охоты, она привела к тому, что люди создали более точные ментальные маршруты и карты местности; основой для этого послужила нарративная память от предыдущих впечатлений, а также опыт других людей. Возможности нашей памяти расширялись, и мы все накапливали все больше сведений о естественной истории – о смене сезонов, о закономерности миграции животных, об их репродуктивных циклах, об ареалах их обитания. Изучение всего этого требовало энергии и сил, что потенциально продлевало детство и юность, а также соответствующие им периоды развития нервной системы. И благодаря этим процессам возникло существо, у которого появилась возможность выстраивать свои впечатления во времени и в пространстве, путешествовать все дальше и дальше, строить все более сложные ментальные карты и последовательности, а в конечном счете – когда обладатели навыков освоили символическое общение, а затем и речь – с помощью историй передавать эти географические и биографические сведения другим.
Отправившись на охоту вместе с Тауки, я вскоре столкнулась с проблемой, известной всем, кто не привык путешествовать в Арктике: мои глаза как будто утратили способность воспринимать масштаб, а значит, и расстояние. Я жила на востоке Соединенных Штатов и привыкла, что зрительное поле заполнено высокими объектами – деревьями, зданиями, фонарными столбами, – которые мой мозг бессознательно интерпретировал как ориентиры для оценки расстояния, отделяющего меня от того или иного места в окружающем мире. В Арктике самые высокие деревья – это тридцатисантиметровые ивы, больше похожие на бонсай, чем на дубы и сосны, к которым я привыкла. Холмы и горы тоже могут служить ориентирами, но в тундре самыми крупными объектами были камни. Иногда мне казалось, что до камня несколько сотен метров, но потом оказывалось, что он находится буквально в нескольких шагах. Однообразие ландшафта сбивало с толку мой мозг. У Тауки таких проблем не было. «Возможно, вам все кажется одинаковым, но у нас в голове хранится много деталей, – сказал он. – Когда мы запоминаем ландшафт, то пытаемся обращать внимание на мелочи. Проезжая мимо чего-то, мы оглядываемся, потому что с этого угла оно выглядит по-другому. Мы пытаемся вложить себе в голову каждую подробность».
Даже на скорости 80 километров в час Тауки успевал методично осматривать окрестности – не мелькнет ли где белое оперение куропатки, – и одновременно следил за появляющимися впереди камнями и расщелинами, грозившими перевернуть снегоход. Я пыталась запоминать маршрут, но вскоре совсем растерялась. Еще больше меня отвлекло понижение температуры воздуха по мере того, как мы поднимались по склону; лицо стало замерзать, и я подтянула воротник куртки к самому носу. Стоило снять перчатки больше чем на минуту, как пальцы начинали болеть. Спустя какое-то время Тауки затормозил, потом остановил снегоход и указал на землю. «Вот так я узнаю направление», – сказал он. Присмотревшись, я увидела несколько камней. «Видите снег за камнями? – продолжил Тауки. – Он показывает, откуда дует преобладающий ветер». И действительно, с подветренной стороны камня виднелся снежный гребень. Широкий у основания и сужающийся кверху, он был сформирован ветром, который ударялся о камень и огибал препятствие. Это была
Наконец мы поднялись на крутой склон и остановились на вершине. Мы стояли на краю неглубокой чаши, а внизу расстилалась плоская равнина, покрытая снегом. Это было замерзшее озеро Крейзи-Лейк. Мы двигались вдоль кромки, пока не увидели вдали груду камней –
Норман Холенди, исследователь Арктики, несколько десятков лет изучавший
Одно из важных предназначений
Для груд камней
У нас нет Розеттского камня, чтобы расшифровать
Пока мы ехали на снегоходе, я время от времени указывала на груду камней и спрашивала Тауки: «