Книги

Из России в Китай. Путь длиною в сто лет

22
18
20
22
24
26
28
30

И Диншань вступил в комсомол в апреле 1924 года в Китае, занимался нелегальной работой. После того, как он был деконспирирован, жизнь его оказалась в опасности – гоминьдановцы замышляли его уничтожить. Тогда ЦК КПК решил послать его в Москву, в Университет им. Сунь Ятсена[31], созданный специально для подготовки кадров для китайской революции. Многие известные деятели КПК учились в этом учебном заведении – Ян Шанкунь и его жена, будущая писательница Ли Бочжао, Ван Цзясян, Чжан Вэньтянь, У Сюцюань, Уланьфу. Слушателем этого Университета был и сын Чан Кайши – Цзян Цзинго, совсем еще молоденький, русская фамилия его была Елизаров.

И Диншаню по прибытии в Советский Союз неизвестно почему придумали имя и фамилию с польским «акцентом»: Всеволод Казимирович Врубель. Перевели из китайского комсомола в ряды ВЛКСМ. Тогда это делалось просто, так же, как переход из КПК в ВКП(б): все партии считались отделениями единой организации – Коминтерна[32]. После окончания Университета им. Сунь Ятсена Врубеля послали на Дальний Восток в распоряжение Зейского окружкома ВКП(б). Оттуда в 1933 году направили на Зейский комбинат цветных металлов и золота. Перед ним была поставлена задача: во-первых, мобилизовать китайских рабочих (на комбинате их было около тысячи человек) на выполнение первого пятилетнего плана; во-вторых, подготовить из них революционные кадры, чтобы в случае необходимости послать в Китай, потому что поражение революции 1927 года нанесло в этом отношении большой урон китайской компартии.

После работы на Дальнем Востоке Врубель прослужил десять лет в Советской армии. Имел звание майора, а замещал должность полковника. Женился на военной медсестре Таисии Александровне родом с Украины. После войны они переехали в Москву, Врубель начал работать в Издательстве литературы на иностранных языках, где до него работала и я. Поэтому, когда в 1952 году он вернулся в Китай, его назначили директором одного из крупнейших издательств – «Шанъу», где он и оставался до самой пенсии. Мы с ним постоянно встречались на протяжении десятков лет (за исключением периода «культурной революции»). Живой, никогда не унывающий Врубель – И Диншань оставался таким и в свои восемьдесят с лишним лет. Легко вступал в общение с людьми, с удовольствием шутил, смеялся. Мы с ним виделись до самой его кончины в 1989 году и, как все люди преклонных лет, при встрече вспоминали нашу далекую молодость.

Нашу общую молодость. Потому что в 1931 году веселый двадцатитрехлетний Сева Врубель работал со мной в одном издательстве. Мы были добрыми друзьями, хотя случались, например, и такие казусы: как-то раз я обиделась на него за то, что он назвал меня интеллигенткой. В те времена это звучало как обидное слово, ведь интеллигенция была не в слишком большом почете. Гордо звучало слово «рабочий». А у меня к тому же с происхождением было не в порядке, поэтому в Москве вступить в комсомол не удалось. В комсомол меня принимали в Хабаровске – в той самой ячейке, где состоял и Врубель.

Надо признаться, что, рассказывая свою биографию (хотя какая биография может быть у семнадцатилетней девочки?), я совершила настоящий политический криминал: упоминая об отце, сказала лишь полуправду, что он, мол, был юристом (но ведь он действительно имел диплом юридического факультета!), и умолчала о его классовом положении – что он был помещиком. Почему я так поступила? По малодушию, естественно, – боялась, что меня из-за отца не примут в комсомол. В душе я постоянно терзалась своим «позорным происхождением». А мне так хотелось идти в ногу с веком, быть в рядах «авангарда молодежи»! В комсомол меня приняли, но установили при этом двухлетний кандидатский стаж, поскольку я происходила не из пролетарской семьи – юрист-то ведь не пролетарий. Ребят из рабочих и крестьянских семей принимали сразу, без стажа. Позднее, в Москве, эта история с «сокрытием происхождения» аукнулась не только мне, но и моему мужу, хотя по его настоянию я призналась и исправила эту свою ошибку – в анкетной графе «происхождение» теперь писала как положено: «дочь помещика». Хвост моего «криминала» тянулся за мной очень долго и оставил свой след и в личном деле моего мужа, в архивах Лубянки и Коминтерна. После такого проступка в партию вступить я уж и не пробовала – считала, что мое происхождение не дает мне на это права.

* * *

После Хабаровска мне довелось еще год поработать в филиале издательства во Владивостоке. Приморский город-красавец. Бухта Золотой Рог, откуда выход в открытое море как бы запирает остров Русский. Громады океанских кораблей у причалов. Рыбацкие кунгасы[33] и кавасаки[34]. Но порт в те годы был какой-то мертвый, не видно было того оживления, какое обычно царит в международных гаванях. Подолгу застаивались у причалов иностранные пароходы в ожидании загрузки топливом. Угля не хватало: Сучанские копи не справлялись с его добычей. Словно паралич хватил этот край. За простои иностранных судов порту приходилось расплачиваться валютой.

Нехватка ощущалась во всем, и с продуктами питания было предельно туго. В столовой, к тому же еще для ИТР (инженерно-технических работников), меню было неизменным: иваси с гарниром из пшенной каши. Иваси, конечно, великолепная рыба, но если ее дают и на обед, и на ужин ежедневно, приготовленную на воде, без крупинки масла, то она может просто осточертеть. Так оно и было: много лет потом эту рыбу и пшенную кашу я в рот не брала.

Иногда я и Клава отправлялись на рынок близ Китайского квартала. Там, под брезентовыми навесами, сидели толстые в длиннополых халатах торговцы-китайцы и предлагали покупателям всякую снедь. Но цены… Какие тогда были цены! Лишь изредка мы могли позволить себе такую роскошь, как купить картошку, да и то всего несколько штук, чтобы хоть душу отвести. За каждую картофелину приходилось уплачивать по десять рублей. А наша зарплата составляла лишь 250 рублей в месяц. Но зато «дары моря» предлагались по более доступной цене: огромный, величиной с тарелку краб тоже стоил десять рублей, как картошина. Мы часто покупали скумбрию, чешуя которой поражала красивым иссиня-зеленоватым оттенком. Местные старожилы учили нас определять свежесть этой рыбы по глазам. Продавались на рынке моллюски, осьминоги, трепанги, каракатицы, но вся эта незнакомая морская живность нас не привлекала. Ее я по достоинству оценила только теперь, живя в Китае.

Во Владивостоке близ Китайской улицы имелся целый квартал, сплошь заселенный китайцами. Считали, что там живет около сорока тысяч человек. Плотность населения была невероятная. Снедаемая любопытством, я с подружкой решила заглянуть туда. Узенькая извилистая немощеная улочка не отличалась чистотой, помои прямо из дверей выплескивались наружу. Дома двухэтажные, с балкончиками, обнесенными деревянной балюстрадой. По обеим сторонам улочки – цирюльни, лавчонки, харчевни. Двери распахнуты настежь, и видно все, что делается внутри: тут кого-то стригут и бреют, а там мастерски разделывают тесто для пампушек или с ловкостью жонглеров растягивают его в тонкие нити – готовят лапшу и вермишель. С домов над лавочками свисают продольные узкие полотнища с причудливо написанными иероглифами. Все так колоритно и настолько непривычно, что нам с Клавой показалось, будто мы попали совсем в другую страну. Однако вглубь улочек пойти не рискнули – про этот квартал шли пугающие слухи. Игорные дома, где шла по-крупному игра в маджонг (мацзян)[35], дома терпимости, возможно, даже опиекурильни создавали этому кварталу нехорошую славу. Там находили надежное пристанище контрабандисты и прочие темные личности. Даже сотрудники уголовного розыска опасались туда заходить, потому что, как говорили, были случаи, когда они там исчезали бесследно.

Как я теперь понимаю, в этом квартале действительно сохранялся колорит старого китайского города типа пекинского района Дашалар, каким я его увидела в 1949 году. В теперешнем Китае такого, пожалуй, уже и не встретишь.

Довелось мне побывать и во Владивостокском китайском театре. Впервые я увидела на сцене исполнителей в роскошных, ярких костюмах, расшитых разноцветными шелками, серебряной и золотой нитью. Некоторые персонажи ходили на котурнах, отчего походка у них была какая-то странная, неестественная. Занятным показался и грим: у одних актеров на лице была наложена как бы маска, искусно разрисованная красными, белыми и черными полосами, у других лицо покрывал нежный румянец, а у третьих на переносице была намалевана белая полоса. Мне сказали, что для каждого амплуа существует особый грим. Поразили ручки актрис с изящно оттопыренными пальчиками и семенящая плавная походка. Но их пронзительно звонкие голоса, как и фальцет исполнителей мужских ролей, резали слух. Музыкальное сопровождение, честно говоря, мне тоже не понравилось – оно воспринималось как какофония. Музыканты яростно колотили в барабаны, дудели в дудки, и это было похоже на шумовой оркестр, составленный из кухонной утвари – кастрюль, сковородок и прочего. Так мне показалось тогда, и я затыкала уши, иначе можно было бы оглохнуть. А теперь, много лет спустя, когда я смотрю пекинскую оперу («цзинси»), мои уши такая музыка уже не терзает, и мне даже нравится ее четкий размеренный ритм.

Позднее, где-то в 1934 году, китайский квартал во Владивостоке перестал существовать. Уже в 1932 году на моих глазах начался отток китайцев с Дальнего Востока. Помнится, водовоз-китаец, развозивший в бочках пресную питьевую воду в районе, где я жила, прямо заявлял о своем намерении вернуться на родину: «Рису нету, пампушка нету, моя домой Чифу ехать хочет». Питьевую воду мы покупали по два ведра в день, потому что на нашей маленькой, взбирающейся круто вверх улочке, которая именовалась Маркеловским переулком и выходила на Корейскую улицу, водопровода не было. И вода из колодца, вырытого во дворе нашего дома, была непригодна для питья – у нее был сильный солоноватый привкус, мы ее использовали только для стирки и прочих домашних надобностей.

Во Владивостоке я обзавелась новыми друзьями. Особенно сблизилась с семьей директора Ленинской школы Чжан Сичоу (по-русски его звали Иван Николаевич Гуйский), точнее, с его женой Любовью Дмитриевной Позднеевой, которая только что окончила восточное отделение Ленинградского университета.

Любовь Дмитриевна, ставшая потом известным профессором-китаеведом, доктором наук, лауреатом Ломоносовской премии и пр., в те годы была совсем еще молодой женщиной, работавшей не по специальности, – она преподавала китайцам, слушателям партшколы, русский язык. У нее на руках была годовалая дочка Майя. Позднее Любовь Дмитриевна стала матерью еще двух девочек – Светланы и Аллы. В конце 30-х годов эта семья переехала из Владивостока в Москву. Чжан Сичоу стал работать переводчиком в издательстве «Иностранный рабочий» вместе с моим мужем.

Наши дружеские отношения были очень тесными. Но тем не менее многие детали биографии Любы Позднеевой стали мне известны уже после ее смерти. Выяснилось, что она родом из знаменитой семьи востоковедов Позднеевых и появилась на свет не в России, а в Иокогаме, в Японии, где в начале ХХ века работал ее отец Дмитрий Матвеевич. Так что любовь к Китаю у моей подруги была, можно сказать, в крови. Почему же она не рассказывала мне о своем выдающемся отце, профессоре ЛГУ? Видимо, потому что в те годы не принято было касаться своего происхождения, если оно было непролетарским. А в 40-е годы, когда мы с Любой особенно сблизились, о Д. М. Позднееве и вообще стало опасно говорить, ведь в октябре 1937 года он был арестован и тут же расстрелян.

С другой супружеской парой, жившей во Владивостоке, я познакомилась тогда же, но сблизилась по-настоящему уже в Москве. Ян Сун (по-русски его звали Коля Васильев) работал в Ленинской школе преподавателем какой-то общественной дисциплины – не то истории, не то политэкономии. А его жена Сальда Лейферова преподавала там же, в партшколе, английский язык. Затем Ян Суна отозвали в Москву для работы в Коминтерне, и Сальда тоже стала там работать переводчицей в английской секции. Этой семье суждено было сыграть в моей жизни решающую роль.

Еще в Хабаровске, в издательстве, меня снова поразило имя Ли Лисань.

Как-то раз на работе мне передали для корректуры политическую брошюрку, с обложки которой резануло глаза название: «Борьба с ленинизмом». Я, как бдительная комсомолка, бросилась к редактору. Оказалось, технический недосмотр – должно было стоять: «Борьба с лилисанизмом». Но что такое «лилисанизм»? Кто-то из китайских редакторов пояснил: «Это ошибочная левооппортунистическая линия, проводимая лидером КПК Ли Лисанем».

Ли Лисань – мне сразу вспомнился оратор на фотографии. Если он – лидер компартии и к тому же допустил крупную политическую ошибку, значит, это солидный человек в летах. И Ли Лисань тут же представился мне каким-то благообразным старцем с длинной седой бородой.

Некоторое время спустя опять прозвучало это имя (оно словно преследовало меня!). Я обедала в нашей издательской столовой, и вдруг один из китайцев, сидевший со мной за столом, толкнув меня локтем, шепнул: