Книги

Искусство романа

22
18
20
22
24
26
28
30

В самом деле, тоталитарное Государство есть не что иное, как гигантская администрация: учитывая, что вся работа там «огосударствлена», люди всех профессий стали служащими. Рабочий больше не рабочий, судья не судья, торговец не торговец, священник не священник, все они чиновники Государства. «Я тоже служу суду», – говорит священник Йозефу К. в соборе. У Кафки и адвокаты находятся на службе у суда. Сегодняшний пражанин этому не удивится. Его защищали бы нисколько не лучше, чем К. Его адвокаты тоже теперь служат не обвиняемому, а суду.

7

В цикле из ста катренов, которые с почти детской наивностью исследуют самое серьезное и самое сложное, великий чешский поэт пишет:

Поэты не сочиняют стихов,Стихи уже есть где-то там позади.Они там уже с очень давних пор.И поэту лишь надо их отыскать.

Писать для поэта означает разбить перегородку, за которой во мраке скрыто нечто незыблемое («стихи»). Вот почему (благодаря этому разоблачению, внезапному и неожиданному) «стихи» предстают перед нами прежде всего как ослепление.

Я впервые прочел «Замок», когда мне было четырнадцать лет, и никогда больше эта книга не приводила меня в такой восторг, хотя весь огромный смысл, заключенный в ней (вся истинная значимость кафкианства), был мне тогда непонятен: я был ослеплен.

Позже мое зрение приспособилось к свету «стихов», и я начал видеть в том, что меня ослепило, прожитое мной самим; однако свет по-прежнему оставался там.

Неизменные стихи ожидают нас, говорит Ян Скацел, «с очень давних пор». Но в мире постоянных перемен неизменное, возможно, всего лишь иллюзия.

Нет. Любое обстоятельство создано человеком, и в нем заключено лишь то, что есть в нем самом; значит, можно представить, что оно существует (оно и вся его метафизика) «с очень давних пор» как возможность человека.

Но в таком случае, что представляет собой История (не-неизменное) для поэта?

В глазах поэта История, как ни странно, оказывается в обстоятельствах, параллельных его собственным: она не придумывает, она раскрывает. Благодаря необычным ситуациям она раскрывает то, что́ есть сам человек, то, что есть в нем «с очень давних пор», что является его возможностями.

Если «стихи» уже «там», было бы нелогично приписывать поэту способность предвидения; нет, ему «лишь надо отыскать» возможность человека (эти «стихи», которые «там» «с очень давних пор»), и которые История тоже в свою очередь отыщет однажды.

Кафка не пророчествовал. Он лишь увидел то, что было «там». Он не знал, что его видение было также пред-видением. У него не было намерения разоблачить социальную систему. Он высветил механизмы, которые были ему известны по сокровенным и микросоциальным поступкам человека, не подозревая, что последующая эволюция Истории выставит их на большую сцену.

Гипнотический взгляд власти, отчаянные поиски собственной вины, исключение из общества и тревога из-за того, что исключен, обреченность на конформизм, призрачный характер реального и магическая реальность досье, постоянное вторжение в личную жизнь и т. д., – все эти эксперименты, которые История проделала с человеком в своих гигантских пробирках, Кафка тоже их осуществил (несколькими годами раньше) в своих романах.

Во встрече реального мира тоталитарных государств и «стихов» Кафки навсегда останется нечто мистическое, она проявит, что деяние поэта, по сути своей, невозможно просчитать; и еще одно парадоксально: огромное социальное, политическое, «пророческое» значение романов Кафки заключается именно в их «неангажированности», то есть в их абсолютной независимости от любых политических программ, идеологических концепций, футурологических прогнозов.

В самом деле, вместо того чтобы искать «стихи», спрятанные «где-то там позади», поэт «обязуется» служить заранее известной истине (которая преподносит себя сама и которая «впереди»), таким образом отказываясь от миссии, свойственной поэзии. И не важно, как называется пристрастная истина: революцией или диссидентством, христианской верой или атеизмом, верна она или нет; поэт, служащий этой истине, а не той, которую нужно открыть (и которая ослепляет), – ненастоящий поэт.

Я придаю такое значение наследию Кафки, защищаю его как свое собственное наследие не потому, что считаю возможным подражать неподражаемому (и заново открывать кафкианство), а из-за этого потрясающего примера: предельной автономности его романов (поэзии его романов). Благодаря ей Франц Кафка сказал о человеческом бытии (каким оно предстало в нашем веке) то, что никакие социологические или политологические рассуждения сказать нам не смогут.

Часть шестая. Пятьдесят семь слов

В 1968 и 1969 годах «Шутка» была переведена на все европейские языки. Но каково же было мое удивление! Во Франции, например, переводчик просто переписал мой роман, украсив стиль. В Англии издатель вырезал все связанное с размышлениями, убрал музыковедческие главы, поменял местами части романа, буквально перекроив его заново. Другая страна. Я встречаю своего переводчика: он не знает ни единого слова по-чешски. «Как же вы переводили?» Отвечает: «По наитию», и, вытащив из портфеля, показывает мне мою фотографию. Он был таким милым, что я почти поверил, будто можно переводить, руководствуясь некоей телепатией сердец. Разумеется, все оказалось гораздо проще: он переводил по французскому изданию, как и аргентинский переводчик. Еще одна страна: на этот раз переводили с чешского. Я открываю книгу и натыкаюсь на монолог Хелены. Длинные фразы, которые у меня занимали по целому абзацу, разбиты на несколько простых… Потрясение от переводов «Шутки» оставило во мне след навсегда. Тем более что для меня, практически лишенного чешских читателей, переводы – это все. Вот почему несколько лет назад я решил наконец навести порядок в переводных изданиях своих книг. Эта работа оказалась очень тяжелой и не обошлась без конфликтов: чтение, сверка, просмотр моих романов, и старых и новых, на трех или четырех иностранных языках, на которых я могу читать, заняли большой период моей жизни…

Автор, который старается изо всех сил уследить за переводами своих романов, гоняется за бесчисленными словами, как пастух за одичавшими овцами; образ, делающий его жалким в собственных глазах и нелепым в глазах окружающих. Я подозреваю, что мой друг Пьер Нора, редактор журнала «Ле Деба», осознал этот печально комический аспект моего пастушеского существования. Однажды он заметил с плохо скрываемым сочувствием: «Хватит, в конце концов, мучиться, напиши лучше что-нибудь для нашего журнала. Благодаря переводам ты стал задумываться над каждым словом. Так составь свой собственный словарь. Словарь твоих романов. Ключевые слова, слова-загадки, любимые слова…»

Что я и сделал.