Книги

Искусство романа

22
18
20
22
24
26
28
30

АФОРИЗМ. От греческого aphorismos, что означает «определение». Афоризм: поэтическая форма определения (смотри: ОПРЕДЕЛЕНИЕ).

ВООБРАЖЕНИЕ. «Что вы хотели сказать историей Тамины на острове детей?» – спрашивают меня. Эта история поначалу была сновидением, которое очаровало меня и при пробуждении продолжало преследовать, я расширил и углубил его, когда стал записывать. Его смысл? Ну, если угодно: образ-галлюцинация инфантократического будущего (смотри: ИНФАНТОКРАТИЯ). Однако первым появился именно сон, и только потом – его осмысление. Так что этот рассказ следует читать, дав волю воображению. И ни в коем случае не пытаться его расшифровать, как ребус. Именно пытаясь расшифровать Кафку, его исследователи его и убили.

ГРАНИЦА. «Достаточно совсем малого, столь бесконечно малого, чтобы ты оказался по другую сторону границы, за которой все теряет смысл: любовь, убеждения, вера, История. Вся загадочность человеческой жизни коренится в том, что она протекает в непосредственной близости, а то и в прямом соприкосновении с этой границей, что их разделяют не километры, но всего один миллиметр…» («Книга смеха и забвения»).

ГРАФОМАНИЯ. Это мания «писать не письма, дневники, семейные хроники (то есть для себя или для своих самых близких), а писать книги (то есть обретать аудиторию неизвестных читателей)» («Книга смеха и забвения»). Это не мания создавать форму, а мания навязывать свое «я» другим. Самый гротескный вариант желания власти.

ЕВРОПА. В Средние века единство Европы покоилось на единой религии. В эпоху Нового времени религия уступила место культуре (искусству, литературе, философии), воплотившей высшие ценности, благодаря которым европейцы узнавали себя, определяли себя, с которыми себя отождествляли. Так и сегодня культура уступает свое место. Но кому и чему? Где та область, в которой реализуются высшие ценности, способные объединить Европу? Технические достижения? Рыночные отношения? Политика с ее идеалом демократии и принципом толерантности? Но если эта самая толерантность не благоприятствует ни одному значительному творению, ни одному мощному замыслу, то не становится ли она пустой и бессмысленной? Или же отказ от культуры следует воспринимать как своего рода освобождение и с эйфорией предаться этому состоянию? Не знаю. Только мне кажется, что культура уже уступила свое место. А европейская идентичность становится образом, который удаляется в прошлое. Европеец – тот, кто испытывает ностальгию по Европе.

ЕВРОПА (ЦЕНТРАЛЬНАЯ). XVII век: сильное влияние барокко придает этому региону, многонациональному и, следовательно, полицентричному, с неопределенными и зыбкими границами, некое культурное единство. Запоздалые отзвуки барочного католицизма слышны и в XVIII веке: какой-нибудь Вольтер, какой-нибудь Филдинг. В иерархии искусства первое место занимает музыка. Со времен Гайдна (вплоть до Шёнберга и Бартока) центр притяжения европейской музыки находится именно здесь. XIX век: несколько крупных поэтов, но ни одного Флобера; дух бидермейера: идиллический флёр, окутывающий реальность. А ХХ век – это бунт. Самые великие умы (Фрейд, романисты) заставляют взглянуть по-новому на то, что в течение многих веков недооценивалось или замалчивалось: обличающая ясность рационального; дух реальности; роман. Их бунт – полная противоположность бунту французского модернизма: антирационалистического, антиреалистического, лирического (впоследствии это вызовет множество недоразумений). Плеяда великих романистов Центральной Европы: Кафка, Гашек, Музиль, Брох, Гомбрович: с их отвращением к романтизму; их любовью к добальзаковскому роману и духу вольнодумства (Брох воспринимал китч как заговор моногамного пуританства против века Просвещения); с их недоверием к Истории и восторгом перед будущим; с их модернизмом, вне иллюзии авангарда.

Развал Империи, а затем, после 1945 года, культурная маргинализация Австрии и политическое игнорирование других стран делают из Центральной Европы зеркало, отражающее вероятную судьбу всей Европы, лабораторию заката.

ЕВРОПА ЦЕНТРАЛЬНАЯ (И ЕВРОПА). В тексте от издателя на четвертой странице обложки Брох помещен исключительно в центрально-европейский контекст: Гофмансталь, Итало Звево. Брох протестует. Если его хотят с кем-то сравнить, пусть сравнивают с Жидом или Джойсом! Отрицал ли он свой «центрально-европейский» контекст? Нет, он просто хотел объяснить, что когда надо понять смысл и ценность произведения, национальные или региональные контексты совершенно ни при чем.

ЖЕНОНЕНАВИСТНИК. С самого младенчества каждый из нас соотносит себя с матерью или отцом, с такими понятиями, как «женственность» и «мужественность». И следовательно, на нас лежит отпечаток гармоничных или дисгармоничных отношений с каждым из этих архетипов. Женофобы (женоненавистники) встречаются не только среди мужчин, но и среди женщин тоже, и существует столько женофобов, сколько и андрофобов (мужчин и женщин, живущих в дисгармонии с архетипом мужчины). Эти типы поведения суть различные и совершенно допустимые возможности человеческого бытия. Феминистское манихейство никогда не задавалось вопросом об андрофобии, а женоненавистничество превратило в обычное оскорбление. Таким образом, исчезло психологическое содержимое данного понятия, единственное достойное внимания.

ЖИЗНЬ (с заглавной Ж). В памфлете сюрреалистов «Труп» (1924) Поль Элюар грубо обращается к останкам Анатоля Франса: «Труп, мы не любим тебе подобных…» и т. д. Оправдание этой грубости представляется мне еще интереснее, чем сам пинок по гробу: «Жизнь, которую я больше не могу представить без слез на глазах, является сегодня в нелепых мелочах, защитить которые может только нежность. Скептицизм, ирония, трусость, Франция, французский дух – что это такое? Мощный порыв забвения уносит меня далеко отсюда. Возможно, я вообще никогда не читал, не видел ничего из того, что порочит Жизнь?»

Скептицизму и иронии Элюар противопоставил: нелепые мелочи, слезы на глазах, нежность, честь Жизни, да-да, с заглавной буквы Ж! За нарочито нонконформистским жестом – дух самого пошлого китча.

ЗАБВЕНИЕ. «Борьба человека с властью – это борьба памяти с забвением». Эта фраза из «Книги смеха и забвения», сказанная одним из персонажей, Миреком, часто цитируется как главная мысль романа. Первым делом читатель видит в романе «знакомое». В этом романе «знакомое» – знаменитая тема Оруэлла: забвение, навязанное тоталитарным режимом. Но своеобразие рассказа о Миреке я видел совсем в другом. Этот Мирек, который изо всех сил стремится, чтобы его не забыли (его самого, его друзей и их политическую борьбу), в то же время делает невозможное, чтобы заставить забыть другого (свою бывшую любовницу, которой он стыдится). Желание забвения – не столько политическая проблема, сколько в первую очередь экзистенциальная: с давних пор человеку было свойственно стремление переписать собственную биографию, изменить прошлое, стереть следы, и собственные и чужие. Желание забыть – это не попытка обмануть. У Сабины («Невыносимая легкость бытия») нет никакой причины скрывать что бы то ни было, однако ею движет необъяснимое желание заставить себя забыть. Забвение одновременно и абсолютная несправедливость и абсолютное утешение.

ЗАВЕЩАНИЕ. Все, что я когда-либо написал (и напишу), может быть напечатано только по изданиям, перечисленным в каталоге издательства «Галлимар», последнем по времени. Никаких изданий с примечаниями. Никаких постановок (за единственным исключением: пьеса „Ptakovina“ («Промах») может быть сыграна, но только лишь в пражском театре Cinoherni klub и только в постановке Ладислава Смочека) (смотри: ПРОИЗВЕДЕНИЕ, ОПУС, РЕМЕЙК). [Добавление к изданию «Искусства романа» 1995 года.]

ИДЕИ. Отвращение, которое я испытываю к тем, кто сводит свое произведение к идеям. Ужас, когда меня пытаются вовлечь в то, что называется «борьбой идей». Отчаяние, которое внушает мне эпоха, одержимая идеями, но безразличная к произведениям.

ИДИЛЛИЯ. Слово, которое редко используется во Франции, но было важным понятием у Гегеля, Гёте, Шиллера: состояние мира до первого конфликта; или вне конфликтов; или с конфликтами-недоразумениями, то есть ненастоящими конфликтами. «Несмотря на то что сорокалетний вел пеструю эротическую жизнь, в душе он был идиллического склада…» («Жизнь не здесь»). Желание соединить эротическое приключение с идиллией – это сама суть гедонизма и причина, по которой идеал гедонизма недостижим для человека.

ИНТЕРВЬЮ. 1) Интервьюер задает вам вопросы, интересные для него и не представляющие интереса для вас; 2) из ваших ответов выбирает только те, что ему подходят; 3) переводит их на свой язык, на свою систему мышления. По примеру американских журналистов он даже не соблаговолит вам дать на сверку то, что вы якобы сказали. Интервью выходит в свет. Вы утешаете себя: его скоро забудут! Отнюдь: его станут цитировать! Но даже самые добросовестные ученые не делают различий между словами, написанными самим писателем, и приписанными ему высказываниями. (Исторический прецедент: «Разговоры с Кафкой» Густава Яноуха, мистификация, которая для исследователей Кафки является неисчерпаемым источником цитат.) В июне 1985 года я твердо решил: больше никаких интервью. Начиная с этой самой даты все мои высказывания, кроме диалогов (составленных при моем участии и сопровождающихся моим знаком авторского права), следует рассматривать как фальшивки.

ИНФАНТОКРАТИЯ: «По пустой улице приближался мотоциклист, руки и ноги колесом, он с грохотом вырастал из перспективы. На лице его была серьезность ревущего с невероятной важностью ребенка[4]» (Музиль. «Человек без свойств»). Серьезность ребенка: лицо эпохи технического прогресса. Инфантократия: идеал детства, навязанный человечеству.

ИРОНИЯ. Кто прав и кто виноват? Эмма Бовари – несносная особа? Или мужественная и трогательная женщина? А Вертер? Чувствительный и благородный? Или самовлюбленный, агрессивный и слезливый? Чем внимательнее читаешь роман, тем сложнее найти ответ, потому что роман, по определению, искусство ироничное: его «истина» скрыта, не выражена, невыразима. «Вспомните, Разумов, что женщины, дети и революционеры ненавидят иронию: отрицание всех великодушных инстинктов, всякой веры, самопожертвования, всякого действия!» – говорит русская революционерка в романе Джозефа Конрада «Глазами Запада». Ирония раздражает. Не потому, что она насмехается или нападает, а потому, что лишает нас уверенности, обнажая неоднозначность мира. Леонардо Шаша: «Нет ничего более сложного для понимания, ничего более необъяснимого, чем ирония». Бесполезно пытаться сделать роман «сложным» за счет вымученного стиля; любой роман, достойный этого названия, пусть даже самый понятный, достаточно сложен благодаря неотделимой от него иронии.

КИТЧ. Когда я писал «Невыносимую легкость бытия», то был несколько обеспокоен тем, что из слова «китч» сделал одно из ключевых слов романа. В самом деле, совсем недавно это слово было почти неизвестно во Франции, а если известно, то в ограниченном значении. Во французском переводе знаменитого эссе Германа Броха это понятие звучит как «дешевое, второсортное искусство». Ничего подобного, поскольку Брох как раз доказывает, что китч – это не просто произведение дурного вкуса, а нечто другое. Есть манеры-китч, есть поведение-китч. Необходимость в китче у человека-китч (Kitshmensh): потребность увидеть свое отражение в зеркале приукрашающей лжи и с волнующим удовольствием узнать в нем себя. Для Броха китч исторически связан с сентиментальным романтизмом XIX века. Поскольку в Германии и в Центральной Европе XIX век был гораздо более романтичным (и гораздо менее реалистичным), чем где бы то ни было, именно здесь произошел расцвет китча, именно здесь появилось само слово «китч», которое до сих пор широко употребляется. В Праге мы воспринимали китч как главного врага искусства. Но не во Франции. Здесь истинному искусству противостоит искусство-увеселение. Великому искусству – легкомысленное, малое. Но лично меня никогда не раздражали детективы Агаты Кристи! Зато Чайковского, Рахманинова, пианиста Горовица, грандиозные голливудские фильмы «Крамер против Крамера», «Доктор Живаго» (несчастный Пастернак!) я ненавижу искренне и глубоко. И меня все больше раздражает дух китча в произведениях, модернистских по форме. (Могу добавить: отвращение, которое Ницше испытывал к «красивым словам» и «пышным драпировкам» Виктора Гюго, тоже было неприятием китча еще до того, как возникло само это понятие.)

КОЛЛАБОРАЦИОНИСТ. Вечно новые исторические ситуации раскрывают неизменные возможности человека и позволяют нам дать им название. Так, слово collaboration, изначально обозначавшее просто «сотрудничество», во время войны с нацизмом приобрело новый смысл: добровольная служба гнусному режиму. Фундаментальное понятие! Как человечество могло обходиться без него до 1944 года? С тех пор как слово было найдено, мы все отчетливее осознаем, что деятельность человека все в большей степени приобретает характер коллаборационизма. Всех, кто восторгается воплями средств массовой информации, идиотской жизнерадостной рекламой, тех, кто забыл истоки, а бестактность возвел в ранг добродетели, с полным правом надо называть коллаборационистами современности.