О юбилее думали давно. Весной 1941 года было принято правительственное постановление о необходимости широкого празднования двух юбилеев – пятисотлетия Алишера Навои и восьмисотлетия Низами Гянджеви и подготовке полного академического собрания сочинений великих мудрецов. Специальные юбилейные комиссии были образованы в Москве, Ленинграде, Ташкенте и Баку. Подготовка к юбилеям шла торжественно, но война планы изменила – всё замерло. Но не в Ленинграде: в блокадном городе решили ничего не отменять. Торжество состоялось.
Директор Эрмитажа встречал гостей, Борис Пиотровский сделал доклад «Мотивы древних восточных мифов в произведениях Навои». Судьба поэта обсуждалась с пристрастием, будто он был современником и участником событий. Как знать, может быть, так и было – у времени же нет границ. Вспоминали о судьбе Навои, тем более что он таинственным образом присутствовал в Ленинграде: в Публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина находилась и сейчас находится рукопись «Первого дивана» Алишера Навои, переписанная ещё при его жизни (в 1465–1466 годах) известным каллиграфом Султан Али Машхади. Она попала в Петербург из фондов Тегеранской библиотеки в 1829 году как компенсация за варварское, жестокое убийство русского дипломата Александра Грибоедова.
О юбилее в Ленинграде знали, и многие стремились попасть в Эрмитаж, многим хотелось участвовать в этом празднике, в этом «торжестве науки». Академик Сергей Жебелев, 74-летний человек, ослабший от голода, всё-таки дошёл до Эрмитажа, приветствовал всех и слушал с наслаждением «умные речи и высокую поэзию». К Орбели подходил дежурный и робко спрашивал: «Опять пришли человек десять без приглашений, что делать?» И Орбели довольно грохотал: «Конечно, впустить! Всех желающих пускать!» Желающих было много – полный зал. Орбели выступил с речью:
«В необычное время… в невероятной обстановке мы сегодня собрались, чтобы отметить замечательную дату в культурной жизни всех наших народов, вспомнить оставшееся бессмертным имя великого поэта, просветителя Алишера Навои. Уже один факт чествования поэта в городе, осаждённом, обречённом на страдания от голода и стужи, в городе, который враги уже считают мёртвым и обескровленным, ещё раз свидетельствует о мужественном духе народа, о его несломленной воле, о вечно живом, гуманном сердце науки».
Читаешь сегодня эти строки и не чувствуешь пафоса или, наоборот, смирения перед обстоятельствами. Нет – чувствуешь силу людей, которые собрались почтить память поэта, казалось бы, давно умолкнувшего. Зачем? Мне кажется, это не уход, не бегство от суровой действительности. Это не желание забыться – нет, это вызов обстоятельствам, это – борьба. «Несмотря ни на что, поэзия живёт и торжествует, – говорил Орбели, – так окунёмся же в её пленительный мир».
Переводы читал поэт Всеволод Рождественский – военный корреспондент специально прилетел на этот вечер с фронта, ему нужно было вернуться к 24.00 в свою часть. «Я всё успею», – говорил он.
Зал затих… Слышно, наверное, было, как люди дышали.
Навои… означает мелодичный.
Николая Лебедева – молодого, талантливого учёного, специалиста по туркменской и персидской литературе – очень ценили и уважали в Эрмитаже. Яркий, дерзкий, честный, с первых дней войны он, как и все в Эрмитаже, спасал музей и людей: таскал дрова, разносил кипяток по комнатам, дежурил, а поздно вечером переводил стихи. Он мечтал прочитать их… Он не смог прийти на вечер – его принесли: последняя стадия дистрофии отняла силы физические, но духовные – не поддались.
«Прекрасные стихи, жаль – плохая подача Лебедева, – вспоминал историк, востоковед Александр Болдырев, который не знал, что Лебедев умирает от голода и держится из последних сил. – Стихи прекрасны – ясная, лёгкая речь сказки, как пушкинская сказка прямо».
«После вечера, – вспоминал мой отец, – Николай Лебедев слёг окончательно. Он медленно и мучительно умирал на своей койке в бомбоубежище, но, несмотря на физическую слабость, делился планами о своих будущих работах, читал стихи, свои переводы… Голос – слабый – становился всё тише и тише, и когда он ушёл – лежал мёртвый, покрытый туркменским ковром, но казалось, что он всё ещё читает свои стихи. Через несколько дней умерла его молодая красивая жена».
Говорят, есть несколько способов смотреть на мир: быть уверенным, что чудес не существует, и твёрдо знать – чудеса вокруг нас, мы окружены чудесами. Мне ближе второй способ. Когда я думаю о войне, то восхищаюсь людьми, сумевшими творить чудеса и смотреть на мир, на людей, на жизнь с волшебством. Разве не чудо – в голодном, холодном, казалось бы, униженном Ленинграде в самые тяжёлые дни блокады устроить праздник, торжественно отметить, вспомнить великих мудрецов Востока? Это было мистическое действо – сакральное служение искусству, мудрости – и искусство уничтожало боль и страх.
«Слово, идущее от сердца, проникает в сердце».
В воскресенье, 19 октября 1941 года, в 120-й день войны и 43-й день полной блокады города в Эрмитаже устроили праздник: отмечали восьмисотлетие со дня рождения гениального азербайджанского поэта Низами Гянджеви. Поэт Николай Тихонов сердечно и просто сказал: «Мы вспоминаем имена великих поэтов в разные эпохи по-разному. Сегодня мы вспоминаем славного поэта, когда у ворот нашего города стоит враг, самый злобный, страшный, какого когда-либо знала наша родина. Назло этому врагу, отвергающему всё человеческое, мы празднуем память великого человеколюбца – азербайджанского поэта… Низами пришёл в наш город в буре сражений, и мы встречаем его, как друга, в нашем военном лагере, союзника и соратника в великой битве за правду, за свободу непобедимого, нового человечества». В другие времена, быть может, эта речь показалась бы излишне пышной, пафосной, но в те дни она звучала великолепно, как мужественный, гневный вызов грозным событиям.
На вечер приехали (вернее, их привезли с фронта) учёные-востоковеды. Они поднимались на трибуну в шинелях, с противогазами, уставшие, обессиленные и читали строки поэта, рассказывали о его жизни, высказывали оригинальнейшие научные предположения, предлагали поразмышлять об идеях восточного мудреца и поэта. Казалось, всё как обычно, и грозный Орбели, которому удалось убедить, уговорить руководство города не отказываться от праздника, – торжествовал. Мы обязаны были провести этот юбилей, чтобы всем показать: в Ленинграде жив могучий дух торжествующего творчества. Как говорил Низами: «Мир ради радости и счастья – не ради притеснений и нужды».
«Холодно. Очень холодно. Трудно писать – но останавливаться нельзя, – записывал в дневнике Борис Борисович Пиотровский. – Я принял решение: надо работать, работать, и работать, и нельзя ничего откладывать, нужно спешить».
«История и культура Урарту» – книга, которую он начал писать зимой 1941 года в свободное от основной (оборонной) службы время: «Условия блокады лишили меня возможности пользоваться библиотеками, и в этом следует видеть объяснение некоторых дефектов аппарата. Я был вынужден пользоваться только своими конспектами и рассчитывать на свою память». В этом признании – его характер: скромность, смирение и тщательная научная щепетильность.
С книгой связано одно таинственное событие. Борис Борисович девять лет упорно искал памятники древней цивилизации Урарту, а точнее – руины сохранившейся крепости около Еревана, которая была названа в честь урартского бога Тейшебы. Никаких следов не удавалось обнаружить. Наконец – удача: в 1939 году вместе с коллегами он отыскал руины древней крепости Урарту. Это была мировая сенсация – о ней заговорили учёные всего мира. Удача следовала за удачей, одна находка великолепнее другой – иногда учёным везёт. Однажды они нашли прекрасную бронзовую статуэтку Тейшебы – урартского бога грома, бури и войны (надо заметить, что нашла статуэтку будущая жена Пиотровского – моя мать: студенткой она работала в экспедиции Бориса Борисовича). Говорили, он – грозный бог – появляется накануне страшных событий. Его нашли в июне 1941 года, а через несколько дней началась Великая Отечественная война… Через две с половиной тысячи лет Тейшеба вернулся из небытия. «По пути, в поле, я встретил почвоведа Ашота Читчана, – вспоминал Борис Пиотровский. – Не успел я с ним поздороваться, как он сказал: Борис, сегодня ночью немецкие войска перешли советскую границу. На следующий день работы прекратились, многие рабочие и участники экспедиции сразу уходили в армию».
Борис Пиотровский вернулся в Ленинград, в Эрмитаж: «Вернулся в Ленинград в первых числах июля. Поезд пришёл поздно вечером. Поспешил домой. В сумерках белой ночи дома, лишённые света, с чернеющими открытыми окнами, стояли, как крепости с раскрытыми амбразурами. Добрался до дома. Мать сообщила, что многие знакомые и мой брат, Константин, уже в армии – он в артиллерийской части, пошёл по стопам отца. О брате Юрии, враче, который служил на Дальнем Востоке, ничего не известно. <…> Первая бомбёжка днём, 8 сентября, – неожиданно. В небе с шумом большими группами летели, как хищные птицы, немецкие самолёты… Потом – грохот, яркие вспышки. Бомбили продовольственные склады. Потом к бомбёжкам привыкли. <…> Однажды был очень сильный налёт. Трудно описать и мучительно вспоминать – свою растерянность, испуг и полную беспомощность. Описать – трудно, пережить – тяжко. Дом трясся. Затихло. Я заснул – мне снилось, будто плотники делают гробы и заколачивают их».
В конце декабря прекратилась подача электричества и воды. К голоду прибавились темнота и холод. Воду брали из Невы, из проруби. За ночь прорубь замерзала, её приходилось вырубать заново, бесконечно и беспощадно. Каждый день к проруби спускался профессор, арабист Виктор Иванович Беляев. Мой отец ждал его – помогал спуститься вниз и подняться с ведром воды. Они шли вдоль Невы, беседовали – их волновали новые идеи, научные гипотезы. Обсуждали научные события горячо, яростно. Профессор говорил: «Жизнь бурлит, замыслов – множество, никуда отсюда не уеду. Мой дорогой друг, из осаждённой крепости не бегут».