В отличие от легиона симпатичных неучей, легко берущихся за эти темы, он прекрасно знал предмет. Ему не надо было объяснять разницу между избой и хатой. Горячо любя Малороссию (он редко говорил «Украина»), Петр изучал ее не только книжно, он много путешествовал по ней, спускался вниз по Днепру, бывал в Киеве (многократно, разумеется), Кременчуге, Полтаве, Золотоноше, Почаеве, Каменце- Подольском, Луцке, Берестечке, Тернополе, Львове, Закарпатье; в поисках следов исчезнувшей чудотворной Козельщанской иконы Божией Матери изъездил Полтавскую и Черкасскую области. Не понаслышке он знал и Белоруссию – Жировицкий монастырь, Раков, Воложин, Ислочь, Гродно… Его «Кременец-на-Славе» – видоизмененный Полоцк.
Ему вообще было не свойственно оставаться в рамках академического изучения вопроса. Работа над книгой о Державине влекла его в Оренбург, Новгород и Званку, занятия Батюшковым приводили в Череповец, Устюжну и (в который раз) в Вологду. Я затрудняюсь назвать другого писателя, который бы столько путешествовал «по делу», сколько Петр Паламарчук. Он побывал, кажется, в каждом действующем российском монастыре. В 1988-м они вдвоем с Леонидом Бежиным к столетию поездки Чехова на Сахалин пересекли почти что чеховскими путями всю страну, и, где надо было плыть по Амуру, оставляли железную дорогу и плыли по Амуру. Особенно завидны мне «описательные походы» Петра и его жены Гали по подмосковным храмам и обителям. Описи делались для будущей книги «Золотой оклад».
Он успел сказать очень много, но сам он так не считал, ему хотелось сказать много больше. В нем жил просветитель. Не зря типичный герой его повестей и романов – исследователь, экскурсовод или летописец. Этот достаточно старый литературный прием позволял ему вводить в повествование множество сведений по самым разнообразным предметам. Ему было невыносимо, что кому-то неизвестны те превосходные вещи, которые так сладостно знать ему самому.
Я всегда думал, что лишь литературная плодовитость заставляла его иногда печататься в маргинальных лжепатриотических (настаиваю на этом слове) изданиях, хотя его любили и привечали в «Юности», «Гранях», «Родине», «Москве», «Независимой газете», «Русской мысли», на радио «Свобода». Однажды я прямо спросил его об этом, ожидая любого ответа, но не того, какой услышал. «Чтобы на лодке выгрести точно против того места, где стоишь, – сказал он, по-моему, кого-то цитируя, – надо забирать сильно вверх по реке, а то снесет так, что не рад будешь. Течение очень сильное, я это чувствую».
Паламарчука не спутаешь ни с кем, его руку, его неподражаемый стиль – пусть его учителя и очевидны – узнаешь с первой фразы. Его писательская смелость восхищает. Достаточно вспомнить предпринятый им опыт нового летописания. Его «Новый московский летописец, или Хроники смутного времени от преддверия коммунизма до тысячелетия Крещения Руси (1979–1988)» – это, по сути, попытка возрождения великой традиции, прервавшейся триста (а всего-то!) лет назад. Летопись Паламарчука была начата накануне даты, назначенной когда-то Хрущевым, который обещал
Настоящий писатель всегда много читает сам. У человека, которому сочинительство не оставляет времени на чтение, быстро развивается искривление литературного позвоночника и выпадение литературной кишки. Петр читал всегда, читал на удивление много (он говорил, что его дневная норма не менее ста «внимательных» страниц), читал до последних дней жизни, ас 16 до 26 лет вел подробный дневник о прочитанном. В июле – августе 1997 года в Каннах он произвел, с позволения владыки Варнавы, полный осмотр тамошней 20-тысячной русской церковной библиотеки, которой пользовался когда-то, среди прочих, Бунин, и выявил в ней изрядно редкостей, многое прочел. Ну кто, скажите, способен сегодня одолеть, скажем, сочинения драматурга прошлого века Виктора Крылова? А вот для Петра не было неинтересных тем и имен. По приезде он позвонил мне (и вот опять я слышу его характерный голос): «Хочу вас порадовать: главного героя в пьесе Крылова „Контрабандисты“ зовут – ни за что не догадаетесь – Александр Горянин».
Году в 95-м – Петр только что вернулся из Германии и Италии – я услышал от него не совсем в его устах неожиданное, но достаточно нетипичное для наших дней признание, что из своих путешествий по- настоящему важными и интересными он находит лишь путешествия по России. Он вообще любил этот гоголевский призыв, «проездиться по России». Здесь нет узости. Природная любознательность, универсализм интеллигента и два безукоризненных иностранных языка подвигли его добраться аж до Аргентины и Парагвая, не говоря уже о менее отдаленных странах вроде Франции, Австрии или Дании. Но что влекло его туда более всего? Эмигрантские библиотеки и коллекции. Возможность проверить слух, будто алтарь храма Христа Спасителя попал в 30-е в Ватикан. Шанс увидеть жизнь русских общин в Южной Америке, привезти редчайшие, почти легендарные книги для их переиздания дома. Желание понять, что из себя представляет нынешняя Русская Зарубежная Православная церковь. Мощи Николая Угодника в Бари. Счастливый человек, он исполнил почти все свои мечты. В ноябре 1995-го он совершил паломничество в Святую Землю, и в той же вышитой рубашке, в которой погружался в Иордан, был положен в гроб.
Начиная с 1985 года он выпустил более двадцати только отдельных книг – от «Ключа к Гоголю», вышедшего в Лондоне под псевдонимом, до последнего романа «Наследник российского престола». Он был удивительно скромен. Автор «Путеводителя по Солженицыну», изданного в 1989-м, когда само это имя еще произносилось шепотом и заставляло советского обывателя лезть на стену, Петр не сделал никаких шагов для встречи с Солженицыным после возвращения последнего, так и оставшись с ним лично незнаком.
Петр был не только очень талантливым, но еще и очень мужественным человеком, он стойко воспринял свалившуюся на него болезнь, продолжая работать и видеться с друзьями как ни в чем не бывало. В последние недели жизни он был каким-то особенно просветленным.
Петр Паламарчук, как и его любимый писатель Гоголь, не дожил до сорока трех. Второго января 1998 года он подарил мне свой только что вышедший в «Юности» роман «Клоака Максима, или Четвертый Рим». В тот вечер мы сдвинули бокалы красного, чтобы наконец перейти на «ты». Четырнадцатого февраля 1998 года его настигла внезапная смерть. Он умер в Боткинской больнице в Москве.
Во время его отпевания в храме Сретенского монастыря в Москве было прочитано послание Патриарха Московского и всея Руси Алексия II.
Идут года, дорогой друг, но мне каждый день тебя не хватает.
Вспоминая Юрия Нагибина
Юрия Марковича Нагибина уже 26 лет нет среди нас, что кажется мне безумно странным. Жаль, что столетие со дня его рождения – 3 апреля 2021 года – пришлось на самый пик эпидемии злого вируса. Впрочем, Нагибин не из тех авторов, о ком надо напоминать с помощью юбилеев. Нынче не счесть писательских имен, еще так недавно бывших «на слуху» и вдруг почему-то исчезнувших из общественного сознания, а главное – с прилавков. К Нагибину это не относится, его активно переиздают. Издатели ориентируются на спрос и только на спрос. Почти пятьдесят посмертно переизданных книг Нагибина убедительнее любых иных доводов. И это без упоминания полутора дюжин диссертаций о нем и книг литературоведов.
Самые большие споры породил нагибинский «Дневник», увидевший свет через полтора месяца после смерти автора. Не раз приходилось слышать: «Как он в себе таил такое?» Что значит «таил»? Если писатель пишет – значит не таит. Таили те его коллеги, кто (я допускаю) мыслили столь же «крамольно», но давали себе волю, да и то дозированно, на кухне, вполголоса и накрыв телефон подушкой. «Что я, идиот, письменный материал против себя давать, правда?» – говорил один выдающийся советский писатель, хорошо выпив. Он не был идиотом.
Разница между дневником «для себя» и тем, который автор надеется увидеть в печати, огромна. Юрий Нагибин вел свой дневник в годы, когда сама мысль о возможности его издать отдавала безумием. Вел даже в 1942 году на Волховском фронте, хотя это могло потянуть, как он говорил, на «десять лет без права переписки». Вел в послевоенные сталинские годы (дань конспирации: обозначает своего отбывающего ссылку отчима, чье имя было Марк, таинственной буквой «М»). Вел в послесталинские – неясные, шаткие, вел до самой перестройки. С ее началом и отменой цензуры забросил это занятие, а всю свою писательскую энергию направил на те повести, которые составили литературную славу его последних лет, – «Встань и иди», «Моя золотая теща», «Дафнис и Хлоя», «Тьма в конце тоннеля», «Рассказ синего лягушонка». И в какой-то момент, видимо, спросил себя: а почему бы и нет?! Почему бы не издать эти записи за полвека? И если что-то в них сформулировано в запальчивости или даже в отчаянии, тем оно ценнее для понимания момента.
Мне повезло поддерживать отношения с Юрием Марковичем Нагибиным на протяжении двух десятилетий, с 1974 года. Его мать, Ксению Алексеевну, я видел всего раз, незадолго до ее смерти, но помню, словно видел вчера. Именно такая женщина могла сказать обожаемому сыну то, что сказала она. Вот две строчки из воспоминаний Нагибина о военных годах:
Не буду сейчас говорить о Нагибине-писателе. Хочу рассказать о Нагибине-читателе, Нагибине- собеседнике, привлечь внимание к одной очень важной черте его личности. Он был человеком совершенно поразительных, отчасти даже необъяснимых познаний. Откуда у человека, окончившего советскую школу в 1937 году, была (еще в довоенные годы, как явствовало из его рассказов) такая осведомленность об учении шведского теософа XVIII века Сведенборга? Об архитектурных фантазиях французского архитектора Леду, задумавшего идеальный город Шо (Chaux) с домом садовника в виде шара, домом терпимости в виде фаллоса и так далее? О неграх-рабовладельцах в Америке времен Эдгара По? О двойной символике Иеронима Босха? О трактате Моцарта «Как сочинять вальсы при помощи игральных костей, ничего не смысля в музыке»? О скрытых причинах раскола христианства в 1054 году?
Люди, переполненные познаниями, часто бывают тяжелы в общении, поскольку каждый миг помнят о своем величии. У Нагибина этого не было совершенно. Несмотря на некоторый налет мизантропии, он был легким и достаточно смешливым собеседником, который только рад, если его в чем-то поправят – настолько велико было его стремление знать все с исчерпывающей точностью. Свой редкостный багаж знаний он продолжал пополнять всю жизнь. Это сейчас эмигрантская поэзия общедоступна, а в каком-нибудь 1975 году не представляю, кто еще в СССР мог походя процитировать поэта Бориса Поплавского (вдобавок не слишком высоко его ценя). Это сегодня эфир и Сеть ломятся от исторических загадок и гипотез любой эпохи, а тридцать лет назад сколько было в СССР людей, способных толково рассказать о судьбе древних пиктов?