Поскольку практическое употребление подобным познаниям придумать трудно, от них, на взгляд людей «здравого смысла», никакой пользы. А раз нет пользы, рассуждает кто-то в рамках своей логики, – значит, есть вред. В чем вред, непонятно, но он обязательно есть. Самые последовательные идут дальше, подозревая в «ненужных познаниях» собеседника особый способ унизить их лично. Даже если эти познания напоказ не выставляются, ведь и намека на них достаточно, не так ли?
В конце 70-х я недолго работал в Ленинской библиотеке. Узнав, что старшим научным сотрудникам вроде меня разрешено пользоваться ее абонементом, Нагибин иногда просил брать для него некоторые книги – из тех, что он читал в юности, а потом они исчезли с его горизонта. Их названия ничего не говорили моему слуху, но яс удовольствием их добывал, заодно прочитывал сам. Некоторые запомнились: «Похороны викинга» и «Пустыня» Персиваля Рена, «Красный карнавал» Пьера Саля, «Красный цветок» баронессы Орчи, «Коронка в пиках до валета» Василия Новодворского, «Белла» Жана Жироду. Исключая последнюю, это были приключенческие – или даже, на старинный лад, «авантюрные» – романы, издававшиеся в 20-е годы или даже еще до революции. (Ни один из них, кстати, не избежал перепечатки в 90-е, когда издатели гонялись за литературой, за которую никто – ни автор, ни переводчик – уже никогда не потребует гонорар.)
Я как-то спросил, не опасно ли перечитывать то, что пленило на заре жизни, не велик ли риск разочароваться и тем капельку обесценить свой юный мир? Оказалось, я попал пальцем в небо: у Персиваля Рена Нагибин искал конкретную подробность про французский Иностранный легион, баронесса Орчи должна была ответить на какой-то вопрос, связанный с Французской революцией (ответ на который не отыскивался даже у Ипполита Тэна), а Василий Новодворский – прояснить какую-то подробность с продажей Аляски. Что же до литературных достоинств этих книг, с этим ему все было ясно сорока годами раньше – воистину он стал писателем до того, как написал свою первую строчку. Да и все сюжеты он твердо помнил. Просто в свое время не придал значения той или иной подробности, а вот сейчас она понадобилась. Тогда я впервые осознал всю мощь его памяти.
Он помнил наизусть огромные куски своего любимого Марселя Пруста, причем строго в переводе Франковского. Переводы Андрея Федорова и Николая Любимова он отвергал без обсуждения, что было, на мой взгляд, не совсем справедливо. Я пытался себе представить, как можно запомнить множество прозаических страниц подряд, но мое воображение отказывалось рисовать Нагибина, специально зубрящего абзацы прозы. Все оказалось проще. Он много раз перечитывал любимые главы – и они запомнились без усилий. В этой страсти у него был не соперник, нет, союзник: Святослав Теофилович Рихтер. Они иногда соревновались, кто точнее воспроизведет по памяти, например, многостраничное описание собора из первого тома прустовской эпопеи.
Настоящий выход эрудиция Нагибина получила в серии телевизионных передач середины 80-х – о Бахе, Тютчеве, Анненском, Лескове, Лермонтове, Аксакове. (Говорю о тех, что видел сам, хотя слышал восторженные отзывы о других его передачах: о Глебе Успенском, Афанасии Фете, скульпторе Анне Голубкиной, еще о ком-то.) Сам он скромно называл это «учебным телевидением».
Я
И действительно, сев перед камерой, Нагибин заговорил так, словно всю предшествующую неделю репетировал свой текст. Перед ним лежало что-то вроде блокнота, но он ни разу не опустил в него взгляд. Рассказывая о жизни Лескова, о его странствиях по России и враждебных отношениях с либеральной общественностью, он легко и свободно упоминал десятки имен, мест и обстоятельств, и ни одна фраза в этой речи не была случайной – все вели к главной мысли, огласить которую прямым текстом было нельзя: что Лесков – олицетворение незамутненной сути России, ее самодостаточности. Мне кажется, в телевизионную версию попало не все – по- моему, исчез большой кусок о киевском периоде жизни Лескова и другой, о повести «Островитяне». По режиссерскому настоянию в заключительном кадре Нагибин отвешивал поклон лесковскому памятнику на одной из площадей Орла. И зря: он вложил в свою речь столько выношенной с юности любви к Лескову, столько понимания его писательской и человеческой судьбы, что эта протокольная формальность гляделась лишней.
Помню поразительные слова Нагибина после съемок: «Вы знаете, наши национальные гении – не Толстой с Достоевским, это какое-то недоразумение.
Наши главные национальные гении – Лесков и Розанов». Разумеется, в 1983 или 1984 году подобные слова не могли в СССР прозвучать с телеэкрана.
На обратном пути мы провели полдня в тургеневском Спасском-Лутовинове. День в музее был выходной, но случившийся у ворот музея-усадьбы ее директор узнал знаменитого писателя и устроил нам щедрую экскурсию. В нагибинском «Дневнике» есть яркое описание тамошнего парка, прошу простить длинную цитату:
Крошечная поправка. Прямые, как стрела, аллеи шатровых елей насадил не сам Иван Сергеевич Тургенев, а его дед по матери Иван Иванович Лутовинов, насадил в 1801 году в честь наступления девятнадцатого века. В плане эти пять аллей как раз и имеют вид римской цифры XIX. Видимо, Юрий Маркович просто не расслышал эту подробность, зато рассказал куда более важную: что прадед Тургенева по отцовской линии Алексей Тургенев почти наверняка был внебрачным сыном императрицы Елизаветы Петровны. Другими словами, автор «Записок охотника» оказывался прямым потомком Петра Первого. И тут уж можно было ничего не проверять: эпоху цариц и дворцовых переворотов Нагибин знал блестяще.
Вглубь парка нас сопровождала смешливая молодая сотрудница. Когда мы подошли к скрещению аллей, на верхушку одной из древних елей, не обращая на людей внимания, с шумом опустился огромный ворон – птица в теории пугливая. Девушка пояснила: «Каждый день сюда прилетает, повадился… И мы уже знаем, эта ель начнет сохнуть. Внушали ему: дерево важнейшее, на перекрестке… Не слушает».
Наша экскурсовод рассказала, кроме того, что душа вышеупомянутого Ивана Ивановича Лутовинова никак не обретет посмертный покой, бродит в сумерках, ищет разрыв-траву, иногда встречается людям. Старые сотрудники уже не пугаются, привыкли. Кое-кто даже здоровается.
После тургеневской усадьбы мы собирались заехать еще и к Льву Толстому в Ясную Поляну, но две такие удачи подряд невозможны, что-то помешало.
С русской литературой у Нагибина были особые отношения. У меня осталось впечатление, что писатели, составлявшие когорту ее славы, были для него чем-то вроде людей своего круга – даром, что все они уже покинули этот мир. Он говорил о них так, как обычно говорят о тех, с кем хоть и нет постоянного общения, но появись любой из них в дверях, он будет немедленно усажен за стол и беседа без затруднений переключится на книги гостя и на его окружение. То есть опять-таки на общих знакомых.
В отношениях со своими нет места ложному пиетету. Однажды на случайное упоминание «Записок охотника» Нагибин отозвался так:
– Недавно раскрыл наугад, угодил на «Гамлета Щигровского уезда» и сразу наткнулся на возмутительно плохо написанные куски. В юности почему-то не бросались в глаза, а тут даже не стал дочитывать. Зато рядом «Лес и степь». Изумительно, все просто и прелестно, мне так не написать. А «Певцы»! А «Бежин луг»!
Тему охоты по причине своей нелюбви к этому занятию я старался в наших разговорах обходить. Видимо, поэтому мне особенно ясно запомнилось, как однажды Нагибин, упомянув какую-то крупную, но малосъедобную птицу, на которую редко кто охотится, имя забыл, процитировал по памяти Аксакова, примерно следующее: «Вижу, летит матерый [имярек], знаю, что проку от подобной добычи никакого, но как было не подстрелить такого красавца?» После чего разразился целой филиппикой в адрес классика, под которой охотно подписались бы современные экологи. При том, что вообще-то Сергея Тимофеевича просто обожал.
За двадцать лет знакомства мы с женой много раз наслаждались нагибинским радушием у них в Пахре, а Юрий Маркович с красавицей Аллой бывали в гостях у нас, на улице Островитянова, общались мы в каких-то еще обстоятельствах. Полноценные застольные встречи с долгими неспешными беседами раскрывают в собеседниках многое.
Был ли Нагибин религиозен? У меня нет ответа на этот вопрос. Он упоминал, что молится, приступая к работе, но далее в эту тему не углублялся. А после похорон Юрия Казакова – писателя, высоко им ценимого и многие годы продвигаемого, сказал дословно следующее, я запомнил: «Он лежал в гробу такой помолодевший, красивый, каким никогда не был, и умиротворенный, что я уверен: он успел увидеть ТАМ что-то такое, что его полностью успокоило и обрадовало».