Книги

Груз

22
18
20
22
24
26
28
30

Поскольку практическое употребление подобным познаниям придумать трудно, от них, на взгляд людей «здравого смысла», никакой пользы. А раз нет пользы, рассуждает кто-то в рамках своей логики, – значит, есть вред. В чем вред, непонятно, но он обязательно есть. Самые последовательные идут дальше, подозревая в «ненужных познаниях» собеседника особый способ унизить их лично. Даже если эти познания напоказ не выставляются, ведь и намека на них достаточно, не так ли?

В конце 70-х я недолго работал в Ленинской библиотеке. Узнав, что старшим научным сотрудникам вроде меня разрешено пользоваться ее абонементом, Нагибин иногда просил брать для него некоторые книги – из тех, что он читал в юности, а потом они исчезли с его горизонта. Их названия ничего не говорили моему слуху, но яс удовольствием их добывал, заодно прочитывал сам. Некоторые запомнились: «Похороны викинга» и «Пустыня» Персиваля Рена, «Красный карнавал» Пьера Саля, «Красный цветок» баронессы Орчи, «Коронка в пиках до валета» Василия Новодворского, «Белла» Жана Жироду. Исключая последнюю, это были приключенческие – или даже, на старинный лад, «авантюрные» – романы, издававшиеся в 20-е годы или даже еще до революции. (Ни один из них, кстати, не избежал перепечатки в 90-е, когда издатели гонялись за литературой, за которую никто – ни автор, ни переводчик – уже никогда не потребует гонорар.)

Я как-то спросил, не опасно ли перечитывать то, что пленило на заре жизни, не велик ли риск разочароваться и тем капельку обесценить свой юный мир? Оказалось, я попал пальцем в небо: у Персиваля Рена Нагибин искал конкретную подробность про французский Иностранный легион, баронесса Орчи должна была ответить на какой-то вопрос, связанный с Французской революцией (ответ на который не отыскивался даже у Ипполита Тэна), а Василий Новодворский – прояснить какую-то подробность с продажей Аляски. Что же до литературных достоинств этих книг, с этим ему все было ясно сорока годами раньше – воистину он стал писателем до того, как написал свою первую строчку. Да и все сюжеты он твердо помнил. Просто в свое время не придал значения той или иной подробности, а вот сейчас она понадобилась. Тогда я впервые осознал всю мощь его памяти.

Он помнил наизусть огромные куски своего любимого Марселя Пруста, причем строго в переводе Франковского. Переводы Андрея Федорова и Николая Любимова он отвергал без обсуждения, что было, на мой взгляд, не совсем справедливо. Я пытался себе представить, как можно запомнить множество прозаических страниц подряд, но мое воображение отказывалось рисовать Нагибина, специально зубрящего абзацы прозы. Все оказалось проще. Он много раз перечитывал любимые главы – и они запомнились без усилий. В этой страсти у него был не соперник, нет, союзник: Святослав Теофилович Рихтер. Они иногда соревновались, кто точнее воспроизведет по памяти, например, многостраничное описание собора из первого тома прустовской эпопеи.

Настоящий выход эрудиция Нагибина получила в серии телевизионных передач середины 80-х – о Бахе, Тютчеве, Анненском, Лескове, Лермонтове, Аксакове. (Говорю о тех, что видел сам, хотя слышал восторженные отзывы о других его передачах: о Глебе Успенском, Афанасии Фете, скульпторе Анне Голубкиной, еще о ком-то.) Сам он скромно называл это «учебным телевидением».

Я был свидетелем того, как делалась передача о Лескове. В мае 83-го года Юрий Маркович пригласил меня с собой в поездку в Орел. Это было замечательное трехдневное путешествие на его машине. Основную часть пути за рулем был водитель Нагибина, но раза два его сменял сам Юрий Маркович, он любил порулить. Часть съемок должна была происходить в орловском музее Лескова. Мне казалось, что Нагибин должен был бы на целый день погрузиться в музейные экспонаты, чтобы напитать себя лесковским духом. Ничуть не бывало. После завтрака он сказал мне: «Давайте сходим в Музей писателей-орловцев». Этот замечательный музей был посвящен авторам, не заслужившим, согласно загадочной советской табели о рангах, отдельных музеев – Фету, Писареву, Пришвину, Леониду Андрееву, Бунину (последние двое обрели в Орле собственные музеи уже в 90-е). О Борисе Зайцеве, как злостном антисоветчике, речь тогда идти вообще не могла. Мы осмотрели музей, восхитились цветными фотографиями, снятыми Леонидом Андреевым около 1909 года, подивились некрасивости бунинской возлюбленной Вари Пащенко, после чего Нагибин предложил: «Теперь айда в музей Тургенева! Это совсем рядом. – «А когда же вы к Лескову будете готовиться? До съемки два часа» (в музейный зал нужный свет приходил во второй половине дня). – «А что мне к ней готовиться? Я готов».

И действительно, сев перед камерой, Нагибин заговорил так, словно всю предшествующую неделю репетировал свой текст. Перед ним лежало что-то вроде блокнота, но он ни разу не опустил в него взгляд. Рассказывая о жизни Лескова, о его странствиях по России и враждебных отношениях с либеральной общественностью, он легко и свободно упоминал десятки имен, мест и обстоятельств, и ни одна фраза в этой речи не была случайной – все вели к главной мысли, огласить которую прямым текстом было нельзя: что Лесков – олицетворение незамутненной сути России, ее самодостаточности. Мне кажется, в телевизионную версию попало не все – по- моему, исчез большой кусок о киевском периоде жизни Лескова и другой, о повести «Островитяне». По режиссерскому настоянию в заключительном кадре Нагибин отвешивал поклон лесковскому памятнику на одной из площадей Орла. И зря: он вложил в свою речь столько выношенной с юности любви к Лескову, столько понимания его писательской и человеческой судьбы, что эта протокольная формальность гляделась лишней.

Помню поразительные слова Нагибина после съемок: «Вы знаете, наши национальные гении – не Толстой с Достоевским, это какое-то недоразумение.

Наши главные национальные гении – Лесков и Розанов». Разумеется, в 1983 или 1984 году подобные слова не могли в СССР прозвучать с телеэкрана.

На обратном пути мы провели полдня в тургеневском Спасском-Лутовинове. День в музее был выходной, но случившийся у ворот музея-усадьбы ее директор узнал знаменитого писателя и устроил нам щедрую экскурсию. В нагибинском «Дневнике» есть яркое описание тамошнего парка, прошу простить длинную цитату: «Полюбовались отлично сохранившимся домом, бильярдом, помнящим меткие удары Фета, знаменитым кожаным диваном в прихожей, на котором после охоты заснул со свеженьким романом „Отцы и дети“ в руках утомленный Лев Толстой, навек обидев хозяина дома. Но лучше всего был сад. Дивные, прямые, как стрела, „темных лип аллеи“, среди них – посаженные самим Тургеневым, чудесные шатровые древние ели, много-много ясеня; на ухоженных дорожках – чересполосица солнечного золота и бархатистых теней деревьев; залитые светом лужки и полянки; таинственные, дикие, чащобные, уже не садовые, а лесные заросли, где по слухам водится всякая нечисть. Божественная тишина, нарушаемая лишь пением птиц, божественный настой цветов, трав, древесной коры. Удивительная гармоничность и умиротворенность во всем, этот мир создавали умные и бережные руки. И вдруг мощно, вольно, во весь голос ударил соловей. Как странно, что, обладая такой усадьбой, такими липами, ясенями и соловьями, Тургенев невылазно торчал в Париже у юбки Виардо».

Крошечная поправка. Прямые, как стрела, аллеи шатровых елей насадил не сам Иван Сергеевич Тургенев, а его дед по матери Иван Иванович Лутовинов, насадил в 1801 году в честь наступления девятнадцатого века. В плане эти пять аллей как раз и имеют вид римской цифры XIX. Видимо, Юрий Маркович просто не расслышал эту подробность, зато рассказал куда более важную: что прадед Тургенева по отцовской линии Алексей Тургенев почти наверняка был внебрачным сыном императрицы Елизаветы Петровны. Другими словами, автор «Записок охотника» оказывался прямым потомком Петра Первого. И тут уж можно было ничего не проверять: эпоху цариц и дворцовых переворотов Нагибин знал блестяще.

Вглубь парка нас сопровождала смешливая молодая сотрудница. Когда мы подошли к скрещению аллей, на верхушку одной из древних елей, не обращая на людей внимания, с шумом опустился огромный ворон – птица в теории пугливая. Девушка пояснила: «Каждый день сюда прилетает, повадился… И мы уже знаем, эта ель начнет сохнуть. Внушали ему: дерево важнейшее, на перекрестке… Не слушает».

Наша экскурсовод рассказала, кроме того, что душа вышеупомянутого Ивана Ивановича Лутовинова никак не обретет посмертный покой, бродит в сумерках, ищет разрыв-траву, иногда встречается людям. Старые сотрудники уже не пугаются, привыкли. Кое-кто даже здоровается.

После тургеневской усадьбы мы собирались заехать еще и к Льву Толстому в Ясную Поляну, но две такие удачи подряд невозможны, что-то помешало.

С русской литературой у Нагибина были особые отношения. У меня осталось впечатление, что писатели, составлявшие когорту ее славы, были для него чем-то вроде людей своего круга – даром, что все они уже покинули этот мир. Он говорил о них так, как обычно говорят о тех, с кем хоть и нет постоянного общения, но появись любой из них в дверях, он будет немедленно усажен за стол и беседа без затруднений переключится на книги гостя и на его окружение. То есть опять-таки на общих знакомых.

В отношениях со своими нет места ложному пиетету. Однажды на случайное упоминание «Записок охотника» Нагибин отозвался так:

– Недавно раскрыл наугад, угодил на «Гамлета Щигровского уезда» и сразу наткнулся на возмутительно плохо написанные куски. В юности почему-то не бросались в глаза, а тут даже не стал дочитывать. Зато рядом «Лес и степь». Изумительно, все просто и прелестно, мне так не написать. А «Певцы»! А «Бежин луг»!

Тему охоты по причине своей нелюбви к этому занятию я старался в наших разговорах обходить. Видимо, поэтому мне особенно ясно запомнилось, как однажды Нагибин, упомянув какую-то крупную, но малосъедобную птицу, на которую редко кто охотится, имя забыл, процитировал по памяти Аксакова, примерно следующее: «Вижу, летит матерый [имярек], знаю, что проку от подобной добычи никакого, но как было не подстрелить такого красавца?» После чего разразился целой филиппикой в адрес классика, под которой охотно подписались бы современные экологи. При том, что вообще-то Сергея Тимофеевича просто обожал.

За двадцать лет знакомства мы с женой много раз наслаждались нагибинским радушием у них в Пахре, а Юрий Маркович с красавицей Аллой бывали в гостях у нас, на улице Островитянова, общались мы в каких-то еще обстоятельствах. Полноценные застольные встречи с долгими неспешными беседами раскрывают в собеседниках многое. Я никогда не слышал от Нагибина ни одного пустого, необязательного слова, ни одной банальной мысли. В хлебосольном доме этого «последнего барина русской литературы» (как написал кто-то в 1994 году в некрологе) мы, случалось, оказывались среди других гостей. Это всегда были интересные люди – киношники, режиссеры, журналисты, врачи. Не помню, чтобы хоть раз был московский писатель (помню двух или трех питерских). И уж точно не было ни одной «полезной» начальственной личности из писательского Союза. Это очень характерно. Нагибин, легко и естественно общавшийся с самыми разными людьми, плохо переносил номенклатурных товарищей. Самый невыносимый для него тип был облеченный властью профан. Помню его слова: «Это всплывшие наверх отбросы».

Был ли Нагибин религиозен? У меня нет ответа на этот вопрос. Он упоминал, что молится, приступая к работе, но далее в эту тему не углублялся. А после похорон Юрия Казакова – писателя, высоко им ценимого и многие годы продвигаемого, сказал дословно следующее, я запомнил: «Он лежал в гробу такой помолодевший, красивый, каким никогда не был, и умиротворенный, что я уверен: он успел увидеть ТАМ что-то такое, что его полностью успокоило и обрадовало».