Так оно и вышло, хотя войну проиграл не СССР, проиграла Германия. Но всемирный коммунистический проект закрылся. Штаб-квартира для него стала не нужна и нежеланна. Война послужила Сталину удобным предлогом для отказа от проекта. А если вопрос о штаб-квартире когда-нибудь вновь станет актуален, это будет уже другой дворец и украшать его сверху будет уже не Ленин.
Металл каркаса, поднявшегося до уровня седьмого этажа, извлекли во время войны на оборонные нужды. Много ли его наизвлекали из бетона, нигде не упоминается, но объяснение устроило всех. А между тем в Москве и во время войны продолжали строить метро (добавилось семь станций), и металла на это ушло неизмеримо больше.
Потом москвичи помнят четверть века пустого котлована. Его яма заполнилась водой, забор начал валиться, все зарастало травой и кустами. Вслед за мальчишками за забор стали проникать алкаши. В котлованном озере завелись рыбешки, их стали ловить. На каждом суку висел стакан. Уже при Брежневе котлован превратили в плавательный бассейн «Москва».
Но вернусь к своей рукописи. В 83-м году ее тайно передали во Францию Игорю Сергеевичу Шелковскому, парижскому редактору и издателю журнала «АтЯ», органа неофициального русского искусства. Игорь приложил массу усилий, чтобы издать книгу, но задача оказалась непростой и далась не сразу.
Году, кажется, в 90-м я встретил в Москве Ивана Толстого, он еще не был штатным сотрудником радио «Свобода», но уже делал передачи как фрилансер. У него была с собой книжка горизонтального формата под названием «Разрушение храма Христа Спасителя». Далее цитирую страницу Ивана Толстого в Фейсбуке:
Оказалось, книга вышла еще в 1988 г. в лондонском издательстве «Overseas Publication Interchange», хозяйка которого, Нина Карсов, сделала это по просьбе Ирины Алексеевны Иловайской-Альберти, главного редактора парижской газеты «Русская мысль». Куски моего текста, аккуратно отмеченные то кавычками, то другим размером шрифта, были вплетены в предисловие Ирины Алексеевны. Увы, ей пришлось пожертвовать более чем 80 процентами написанного мной. Издательство посчитало, что главное здесь – фотолетопись разрушения.
Вскоре, уже в Париже, я познакомился с Ириной Алексеевной, у нас установились наилучшие отношения. Оказывается, в 70-х она долго была секретарем Солженицына в Америке, многолетняя дружба связывала ее с римским папой Иоанном-Павлом. Я стал печататься в «Русской мысли», выступать в радиопередачах, которые Ирина Алексеевна вела из маленькой студии над журфаком МГУ на Моховой, прилетая для этого раз в неделю (кажется) из Парижа. Последний раз я видел ее на Первом Всемирном конгрессе русской прессы летом 1999 года. «Поздравляю с храмом!» – сказала она. Как раз в эти дни в газетах замелькали фотографии воссозданного храма Христа Спасителя. Мне хотелось обсудить с ней символику события: взрывая храм, большевики как бы взрывали неправильный старый мир, но то, что им не дано было возвести взамен свой якобы правильный, совсем не случайно. Я думал спросить Ирину Алексеевну, что, по ее мнению, символизирует новое рождение храма Христа Спасителя, но, как бывает в кулуарах любого съезда, все говорили со всеми и внятная беседа не задалась.
Через полгода храм Христа Спасителя уже распахнул врата для верующих. Увы, вскоре после этого Ирины Алексеевны не стало.
Но я забежал вперед. Второе рождение храма происходило удивительно быстро. Хотя призывы к его воссозданию просочились в советские газеты еще в 89-м (первыми их озвучили Юрий Нагибин и Владимир Солоухин), но в реальной жизни как ни в чем не бывало действовал бассейн «Москва». Вскоре я с семьей переехал в Малый Левшинский переулок, и телефон там отличался от телефона бассейна на одну единицу. Не было недели, чтобы кто-нибудь не позвонил с вопросом: «Это бассейн „Москва“?» Если трубку брал я, мой собеседник слышал в ответ:
– Как, вы не знаете? Бассейн «Москва» с сегодняшнего дня закрыт. Начинается восстановление храма Христа Спасителя.
Порой в ответ звучали проклятья.
Последний то ли год, то ли полтора бассейн стоял уже сухой и все равно звонки редко, но продолжались. Первого июня 1994 г. телевидение сообщило, что Московская патриархия и мэрия Москвы приняли решение о начале работ по воссозданию храма. Услышав это, моя семилетняя дочка Даша потом рассказывала кому-то из наших гостей: «Папа все время настаивал, и его послушались».
Влюбленный в свою страну
Я, конечно, помню, что его больше нет, но иногда мне кажется, что он умер совсем недавно – до того ясно мне иногда снится его голос. Он советует не упустить отличную новую книгу или юмористически недоумевает по поводу очередной публицистической свары на пустом месте. Голоса давно умерших людей обычно уходят из памяти, а Петин – нет. Когда случается что-то особенно важное, я порой спрашиваю себя: как бы к этому отнесся Петя и что бы он в связи с этим написал, и даже, бывает, начинаю с ним спорить.
Писательская судьба Петра Паламарчука была на редкость счастливой. Он писал лишь о том, что его по-настоящему волновало. Ни строки он не написал по шкурным или коммерческим причинам. Если не считать юношеских сочинений, он издал практически все, что написал, а написал он поразительно много. Он родился писателем. Все прочее было у него как-то не до конца органично – Институт международных отношений, Институт государства и права, диссертация, монография, другая… Он как-то плохо вписывался в атмосферу «ученого совета» или какой-нибудь, не к ночи будь помянута, «предзащиты». Его естественной средой обитания была русская словесность, а единственным метасюжетом – «Бог – Русь – Россия». Да, он мог, на радость своему научному руководителю, погрузиться в какую-то академическую тему – скажем, о правах нашей страны на ее арктический сектор или о происхождении российского Государственного Совета в XVIII веке, поскольку эти темы не выходили за пределы упомянутого метасюжета, но в целом карьера правоведа была совершенно не для него, самая мысль о такой возможности его тяготила.
За два года до смерти он составил для себя что-то вроде перечня сделанного за каждый прожитый в сознательном возрасте год, выделив рубрики: «написано», «издано», «выступления», «путешествия», а потом дважды дополнял этот перечень. Последняя запись сделана в январе 1998-го. У меня была возможность полистать этот жизненный отчет, и я понял, что судьба Петра была еще более цельной, чем это мне представлялось на основе одного лишь личного знакомства. Много вы знали в эпоху брежневской серой дыры таких десятиклассников, которые бы ходили по монастырям в поисках историй о современных юродивых? Или способных совершить одиночное путешествие на попутках до Вологды, потом на судах по Сухоне и Северной Двине до Архангельска и Соловков? Или – с однокурсником, на велосипедах – в Каргополь и Белозерье?
Двадцати лет он занялся историей московских храмов и монастырей, главным образом уничтоженных и оскверненных большевиками. Он не знал тогда, что это станет главным по объему трудом его жизни и растянется в общей сложности на два десятилетия. В 1976-м, в самом начале своего исследования, Петр, как он пишет сам,
Главной любовью в жизни Петра была любовь к своей стране, и эта любовь пришла к нему удивительно рано. Он был в этом смысле совершенно сложившимся человеком, когда в декабре 1974-го запретный «Архипелаг ГУЛАГ» потряс его, девятнадцатилетнего, так, что он разрыдался. Счастливец, он никогда не знал мук выбора и взвешивания, разочарований, кризисов, смены пристрастий. Сама мысль о возможности иного направления чувств наверняка сильно бы его озадачила.
Его Русь была и осталась единой. На обособление Украины и Белоруссии он смотрел как на досадную опечатку истории, «дурацкое недоразумение» (его слова), бранил, к моей досаде, самостийников «хохлами», содействовал перепечатке обличений украинского сепаратизма, написанных в начале века. Мы с ним раза два сильно спорили на эту тему – я находил бесполезным и даже контрпродуктивным пытаться внушить сложившейся нации, что она родилась неправильно. Петр возражал, помню, без особого пыла: с одной стороны, он уже все сказал в своих затейливых, но кремневых по внутренней цельности повестях «Векопись Софийского собора Кременца-на-Славе за тысячу лет» и «Козацкие могилы», с другой – ему слишком хорошо было известно, что одной правды на всех не было и не будет.