Книги

Гоген в Полинезии

22
18
20
22
24
26
28
30

Но и то, чего достиг Гоген, настолько его воодушевило, что, вернувшись от Дюран-Рюэлей, он снял себе комнату на улице де ла Гран-Шомьер, 8, рядом с Академией Коларосси, где жил до отъезда на Таити, и заплатил за три месяца вперед, одолжив денег у своей старой благодетельницы, хозяйки ресторана «У Шарлотты», мадам Карон. Согласившись кормить его в долг, она же помогла ему решить другую важную проблему. Гоген остановил свой выбор на доме номер 8 потому, что один из завсегдатаев ресторана мадам Карон, чешский художник Альфонс Муха, предложил ему пользоваться своей мастерской, которая находилась там же[111].

Гоген очень надеялся, что во время Копенгагенской выставки Метте продала достаточно картин и выручка покроет все его расходы. Но она как назло до сих пор не ответила ему на письмо, которое он послал еще из Марселя неделю назад. Он написал снова, и только отправил это письмо, как от Метте пришла телеграмма с неожиданным известием, что умер его единственный родственник во Франции, семидесятипятилетний дядя, живший в Орлеане.

Он тотчас собрался в Орлеан, но сперва сочинил короткое письмо Метте, которое начиналось сердитыми словами: «Я решительно ничего не понимаю. У тебя есть мой адрес, ведь ты прислала мне телеграмму на новую квартиру, но написать письмо ты не удосужилась». Еще более резко звучал последний абзац: «Господи, как трудно что-либо предпринимать, когда все, на кого ты полагаешься, и прежде всего твоя собственная жена, бросают тебя на произвол судьбы. Скажи честно, в чем дело? Я должен знать, как мне себя вести. Почему Эмиль и ты не приехали в Париж навестить меня? Вы бы не умерли от этого. Ладно, хватит болтать. Пиши длинные письма, чтобы мне все было ясно, и ответь на вопросы, которые я задавал в предыдущих письмах»[112].

Вернувшись с похорон в Париж, Гоген нашел дома письмо недельной давности, которое показывало, что он напрасно упрекал Метте в нерадивости. Она ответила ему сразу, но на адрес Шуффенекера, так как другого не знала. Оттуда письмо переслали сперва в Дьепп, где отдыхали Шуффенекеры, потом в имение Монфредов на Пиренеях, и только после этого оно нашло адресата.

Запоздалые новости оказались печальными. Правда, Копенгагенская выставка привлекла много посетителей и картины Гогена и Ван Гога вызвали больший интерес, чем все остальные вместе взятые[113]. Но покупали их плохо, и то, что Метте удалось продать, принесло лишь несколько сот крон, которые она тут же израсходовала, ведь надо было кормить и одевать детей. «Придется тебе самому выходить из положения», — решительно заключала она. К счастью, после дядюшки остались и акции и наличные, и Гоген рассчитывал, что на его долю придется тысяч десять, если не больше. Он ничуть не скрывал своей радости, что дядюшка «догадался умереть» так кстати. Одно огорчительно: его сестра Мария — второй наследник — жила в Колумбии, и орлеанский нотариус, назначенный душеприказчиком, отказывался ему что-либо выплачивать, пока она не пришлет своего согласия, а на это требовалось несколько месяцев.

Стремясь увидеть Метте, он предложил ей следующее: «В ноябре я собираюсь дать бой, который решит все мое будущее. Я предпринял разведку, и первые признаки позволяют надеяться на успех. Поэтому мне нельзя терять ни минуты, и ты сама, конечно, понимаешь, что я не могу покидать Париж до выставки, то есть до конца ноября. А у тебя есть свободное время, так почему бы тебе не приехать в Париж с маленьким Полем? Ты сможешь отдохнуть, и я буду счастлив снова тебя обнять. Мы обо всем переговорим, а это необходимо (в письмах не объяснишь всего). У меня есть неплохо обставленная мастерская, так что не будет ни хлопот, ни расходов, а твой приезд был бы полезен со всех точек зрения. Если ты можешь занять денег на дорогу, я верну их тебе самое позднее через два месяца. В нашем доме живут две датчанки, которых ты знаешь, кого-нибудь из детей вполне можно разместить у них. Вместе мы сделали бы несколько нужных визитов, словом, этот маленький расход окупится. Только не засыпай меня возражениями и соображениями, собирайся в путь и ПРИЕЗЖАЙ поскорее».

Хотя Гоген с трогательным пылом заклинал жену хоть раз в жизни повиноваться чувствам, а не разуму, Метте, как и прежде, была бессильна переломить свою природу (да и кому это под силу?). Ее трезвому уму предложение Поля представлялось легкомысленной попыткой преждевременно отпраздновать победу. До выставки у Дюран-Рюэля, которая, как он уверял, увенчается его полным признанием, осталось каких-нибудь два месяца. Восемь лет они ждали друг друга, значит, легко подождут еще несколько недель. К тому же денег на поездку в Париж у Метте не было. Так уж получилось, что Гогена осенило не вовремя: его старший сын Эмиль только что кончил среднюю школу, и теперь мать всячески старалась изыскать денег, чтобы он мог учиться дальше. И разве можно положиться на слово Поля, что он вернет «долг», если ей сверх ожидания удастся добыть денег на дорогу? Судя по всему, он такой же мот, как раньше. Разве она, хотя сама нуждалась, не прислала ему на Таити семьсот франков перед самым его отъездом оттуда? А он приезжает без гроша и первым делом просит еще денег; теперь вот опять хочет вовлечь ее в никчемные расходы. В довершение всего он даже не извинился за свое оскорбительное письмо, в котором совершенно несправедливо обвинял ее в нерадивости.

Объяснять Полю, что он ведет себя отвратительно, Метте считала бесполезным. Зато она дала волю своему негодованию в длинном письме Шуффу, который на себе испытал несправедливость Гогена. «Он совсем безнадежен. Он неспособен думать о чем-либо, кроме себя и своего благополучия, и упоен-но любуется собственным величием. Ему нет дела до того, что его дети получают свой хлеб насущный от друзей его жены, он даже не любит, когда ему об этом напоминают, прикидывается, будто не знает этого. Да-да, на этот раз я возмущаюсь. Тебе, вероятно, известно, что произошло? Через неделю после его приезда умер наш орлеанский дядюшка, очень кстати для Поля, который получает в наследство пятнадцать тысяч франков… Мы с тобой знаем, что он отправился в свою экскурсию на Таити, захватив всю выручку от продажи картин. Но я промолчала. На этот раз он ни словом не обмолвился о том, чтобы разделить со мной эти 15 тысяч, на что я и позволила себе ему указать. Теперь еще он требует, чтобы я раздобыла денег на поездку в Париж! Мне важнее, чем когда-либо, быть здесь, я не вправе бросить пятерых больших детей, которые могут надеяться только на меня. Если он хочет нас видеть, ему известно, где нас найти. Я не такая дура, чтобы без толку слоняться по белу свету!»

Гоген не стал больше уговаривать свою «черствую» и «расчетливую» жену приезжать в Париж. Вместо этого он, весьма разумно, сосредоточил свои усилия на подготовке выставки у Дюран-Рюэля; будет успех — решится и семейный вопрос. Получить наследство сейчас он не мог, так что надо было срочно найти где-то несколько тысяч. И хотя новый директор Академии художеств, Ружон, своим отказом оплатить ему проезд на родину ясно показал свое недоброжелательство, Гоген все-таки решил пойти к нему и напомнить про обещание, которое получил два года назад от его предшественника: что Академия купит у Гогена, картину. Ружону явно опостылел этот Гоген со всеми его претензиями, и он, твердо решив раз и навсегда отделаться от назойливого просителя, с грубой откровенностью сказал:

— Я не могу поддерживать ваше искусство, потому что нахожу его отвратительным и непонятным. Если я, как директор Академии художеств, стану поддерживать такое революционизирующее течение, это будет скандалом, и все инспекторы тоже так считают.

Когда Гоген с плохо скрываемой яростью возразил, что он и не требует, чтобы руководство Академии понимало его полотна, только бы оно выполнило свое обещание, Ружон иронически улыбнулся и положил конец дискуссии вопросом:

— У вас есть письменное обязательство?

Такого обязательства у Гогена не было, и он ушел, с чем пришел, став лишь одним горьким разочарованием богаче.

По словам самого Гогена, ему в конечном счете удалось занять около двух тысяч франков у друзей, возвратившихся в Париж после летних отпусков. Они могли спокойно ссужать его, ведь он вот-вот должен был получить свое наследство.

Как важно хорошо разрекламировать выставку, Гоген наглядно убедился два года назад, когда Морис настолько подогрел интерес к его аукциону, что доход составил почти 10 тысяч франков. Но кто поможет ему с рекламой на этот раз? Единственный, кто мог бы заменить Шарля Мориса, — критик Альбер Орье, сотрудник «Меркюр де Франс» и автор двух больших восторженных статей о великом Гогене, — умер от тифа. И когда «жалкий вор и лжец» Морис как раз в эти дни написал Гогену покаянное письмо, умоляя назначить встречу, «чтобы положить конец возникшей мучительной ситуации», тот ответил ему очень миролюбиво. Возможно, он ждал, что Морис готов искупить свою вину и вернуть деньги, которые задолжал. Если так, то заблуждение Гогена длилось недолго, потому что Морис был едва ли не еще более нищим, чем прежде. После своего постыдного провала на поприще драматургии весной 1891 года он кое-как перебивался очерками и заметками для бульварных газет, и за два года, что они не виделись с Гогеном, ему не раз пришлось испытать и холод и голод. Тем не менее Морис сейчас был счастлив как никогда. Он влюбился в одну из своих многочисленных поклонниц, вдовствующую графиню, которая была на несколько лет старше его и у которой была десятилетняя дочь. О том, что чувство было искренним и взаимным, лучше всего говорила готовность графини разделить с ним его бедность. Блеск и нищета Мориса одинаково тронули Гогена, и он тотчас забыл о своей твердой решимости во что бы то ни стало востребовать весь долг до последнего сантима. К тому же было очевидно, что единственный способ для Мориса покрыть свой долг — хорошенько потрудиться на журналистской ниве, как во время успешной кампании два года назад.

Еще одним другом, вернее, подругой, с которой Гоген более или менее добровольно возобновил сношения, прерванные из-за отъезда на Таити, была Жюльетта. Эта простушка боялась, что Поль может отнять у нее двухлетнюю дочь, если она переедет к нему, а Жюльетта любила свою Жермену так, как только мать может любить. Гоген был рад избежать тягостных забот и детского крика, и ему вовсе не хотелось конфликта с Метте. Поэтому он не стал развеивать заблуждение Жюльетты. Но он при каждом возможном случае подбрасывал ей денег, и она была этим вполне довольна.

Казалось бы, у него хватает всяких дел, но Гоген затеял еще писать книгу о своем путешествии на Таити. Странно, что он, при всей своей занятости, взялся за столь серьезную задачу; объяснить это можно лишь тем, что Гоген, как и все новички, не представлял себе сложности литературного труда. Главным стимулом была, вероятно, надежда быстро заработать немного денег. Ведь «Женитьба Лоти» сразу стала бестселлером и постоянно переиздавалась. А Гоген гораздо больше, чем Пьер Лоти, прожил на Таити и пережил вещи несравненно более интересные, так неужели его повесть не найдет такого же сбыта?

Он скоро убедился в том, о чем ему следовало бы догадаться с самого начала: невозможно в одно и то же время писать книгу и готовить большую персональную выставку. Особенно много труда и времени ушло на то, чтобы вставить картины в рамы, ведь все холсты были разного размера. Пусть разница порой не превышала нескольких сантиметров, все равно серийного производства рам нельзя было наладить. В итоге Гоген едва поспел сделать все к вернисажу, хотя перенес его с 4-го на 9 ноября[114]. Как и в первый раз, Морис провел основательную подготовку. Большинство крупных газет заблаговременно напечатали обстоятельные заметки или подробные статьи о предстоящем событии. В промежутках между визитами в редакции и совещаниями в кафе Шарль еще ухитрился написать отличное предисловие к каталогу. Наконец, он не только разослал приглашения всем влиятельным критикам и богатым коллекционерам, но и со многими из них лично договорился, что они придут. Результат вполне отвечал ожиданиям. Задолго до двух часов — на это время был назначен вернисаж — к галерее Дю-ран-Рюэля на улице Лафит начали съезжаться кареты.

Гоген произвел очень строгий отбор, он выставил только сорок одно из шестидесяти шести полотен и две из десятка «дикарских» деревянных скульптур, которые привез с Таити[115]. Чтобы подчеркнуть, с одной стороны, связь с ранним творчеством, с другой — пройденный за два года путь, он добавил три картины бретонского цикла. Почти все картины, которые экспонировались в те дни у Дюран-Рюэля, теперь висят на почетных местах в виднейших музеях мира, и ни одна из изданных за последнее время книг по истории современного искусства не обходится без репродукций гогеновских шедевров. Такие вещи, как «Иа ора на Мариа» (ее Гоген поместил в каталоге под номером один), «Манао тупапау», «И раро те овири», «Нафеа фаа ипоипо», «Вахине но те тиаре» и «Теаа но ареоис», знают и любят не только специалисты, но и миллионы рядовых ценителей искусства. Сам Гоген ставил свои полотна так же высоко, как это сделали последующие поколения. Он не сомневался, что сорок одна таитянская картина, эти невиданные сочетания ярких цветов откроют наконец глаза современникам на его величие. Его уверенность в себе и своем близком торжестве лучше всего выразилась в иронической фразе, которой он заключал написанное накануне выставки письмо Метте: «Вот теперь я узнаю, было ли с моей стороны безумием ехать на Таити».

Уже в начале третьего он получил ответ. Куда ни погляди — равнодушные, презрительные, недоумевающие лица. Все ясно: провал. Но послушаем Шарля Мориса, который во время вернисажа не отходил от него: «Провалились все грандиозные планы Гогена. Но больнее всего по его самолюбию, наверно, ударило неизбежное сознание, что он допустил ряд просчетов. Разве не мечтал он о роли пророка? Разве не уехал в далекие края, когда посредственность отказалась признать его гений, надеясь по возвращении предстать во весь рост, во всем своем величии? Пусть мое бегство — поражение, говорил он себе, но возвращение будет победой. А вместо этого возвращение только жестоко усугубило его поражение.