Книги

Гоген в Полинезии

22
18
20
22
24
26
28
30

А вообще это просто обнаженная натура из Полинезии».

Говоря о суеверии таитян, об их искренней вере в привидения и духов, Гоген в целом совершенно прав. И все-таки, пусть даже меня обвинят в мелочной придирчивости, я должен по двум пунктам поспорить с ним. Во-первых, ни один таитянин не представит себе тупапау в виде безобидной, наделенной вполне человеческими чертами старушки в чепце. Они по горькому опыту знают, что у всех призраков мертвенно-бледная кожа, огромные светящиеся глаза и длинные, острые клыки, торчащие из-под верхней губы. Во-вторых, у названия «Манао тупапау» нет того двойного смысла, о котором пишет Гоген. Строго говоря, это два корня без каких-либо соединительных частиц, придающих им новое значение. Для таитян это сочетание так же бессмысленно, как для нас его буквальный перевод: «Мысль-призрак». Правда, чуть ли не все таитянские названия картин Гогена представляют собой упрощенные конструкции, притом с орфографическими ошибками, но в большинстве случаев можно понять, что он подразумевал. Если же многие переводы этих названий, утвердившиеся в Европе, ни на что не похожи, то тут Гоген вовсе не виноват.

Как ни влюблен был Гоген в Теха"аману, это не повлияло на его чувства к Метте и на планы возобновить с ней и детьми семейную жизнь. Именно потому, что эти две женщины во всем были так не похожи друг на друга, Гоген искренне считал, что его отношения с одной из них ничего не отнимают у другой. Решающую роль играло то, что любовь Гогена к Теха"амане была, так сказать, «этнологической». Другими словами, она не могла бы жить в другой стране, в другой культурной среде. Гоген и не помышлял о том, чтобы навсегда остаться на Таити, ибо то, что было для него важнее всех личных чувств, а именно его карьера Художника, требовало его возвращения в Европу. Поэтому связь, с Теха"аманой в конечном счете представляла собой лишь приятный эпизод в его жизни. Объяснить как следует все в письме было бы трудно, и Гоген очень разумно предпочел не сообщать Метте о существовании Теха"аманы. Что до самой Теха"аманы, то ей и вовсе было бы смешно его ревновать. И все-таки, когда она спросила, что это за блондинка с короткими волосами изображена на фотографии, висящей на стене, Гоген из осторожности ответил, что это его покойная супруга.

Видно, неспроста Гоген записал на языке оригинала популярную таитянскую песню «Овири» («Дикарь»), слова которой несомненно отражают раздвоение чувств, царившее в его душе[89].

Соло В эту ночь, роковую звездную ночь, Мое сердце принадлежит двум женщинам, И обе тяжело вздыхают. Мое сердце поет с флейтой в лад. Хор Что он задумал? Играть буйную танцевальную музыку? Что он задумал? В голове его буйные мысли... Соло Мое сердце принадлежит двум женщинам, И обе теперь замолкли. Мое сердце поет с флейтой в лад, Звучащей то близко, то совсем далеко. Я думаю о ясных лунных ночах, Когда лучи скользят сквозь листву, И обе они здесь, в моем сердце. Мое сердце поет с флейтой в лад, Звучащей то близко, то совсем далеко. Я уходил далеко в океан И поверял свою тайну изумленному морю, Оно ревет вокруг острова, Но не дает мне ответа. Теперь они далеко-далеко, эти две женщины, Мое сердце поет с флейтой в лад. Хор (повторяет припев).

Кстати, как раз в это время благодаря счастливым обстоятельствам Метте и Поль Гоген стали ближе друг к другу и приблизились к своей общей цели. Главная заслуга в этом принадлежала двум датским художникам — Теодору Филипсену и Юхану Роде. По их почину Гогена пригласили участвовать в большой выставке современного искусства в Копенгагене, намеченной на весну 1893 года, причем для него и Ван Гога отводился целый зал[90]. Если он выедет с Таити до конца года, то попадет в Копенгаген как раз вовремя, чтобы следить за размещением своих картин. По сравнению с Парижем Копенгаген, конечно, глухое захолустье, и все же Гогену было лестно взять реванш на родине жены и в присутствии ее родни за все унижения, перенесенные восемь лет назад. Независимо от того, что скажет критика, быть представленным так широко в такой крупной выставке — немалая честь и бесспорная победа. К тому же из последнего письма Метте вытекало, что в Дании не только Роде и Филипсен начинают ценить его живопись. Так, ей удалось получить полторы тысячи крон за несколько старых бретонских картин, которые она в начале года захватила из Парижа. И хотя она не послала ему денег, считая, что они ей нужнее, чем ему, Гоген ликовал: «Наконец-то мы начинаем пожинать плоды. Видишь, еще есть надежда. Может быть, ты помнишь, что я тебе говорил (один покупатель ведет за собой другого). С любой точки зрения я доволен тем, чего ты достигла с моими полотнами. Во-первых, это облегчило твое бремя, и тебе обеспечен летний отдых. Во-вторых, это придало тебе уверенности. Проклятая живопись! Сколько раз ты ее проклинала — не как искусство, а как профессию»[91].

Истинное отношение Гогена к своему таитянскому «браку» ясно видно из того, что он без малейших угрызений совести уже через три месяца после знакомства с Теха"аманой был готов бросить ее, чтобы до отъезда на родину побывать на Маркизских островах и достойно завершить свое путешествие в Южные моря полотнами, выполненными там, где туземцы в самом деле жили по старинке. А к Метте он обращался очень ласково: «Я изо всех сил стараюсь раздобыть тысячу франков. Если это получится, поеду на маленький маркизский остров Доминика, где живет всего три европейца и островитяне не так испорчены европейской цивилизацией. Здесь жизнь обходится дорого, я подрываю свое здоровье тем, что недоедаю. На Маркизских островах с едой будет легче, там бык стоит три франка или усилий, потраченных на охоту. И я буду работать. Ты спрашиваешь, когда я приеду? Я мечтаю увидеть всех вас и отдохнуть немного, но надо быть рассудительным. Нельзя подходить к такому путешествию легкомысленно, это не экскурсия. Я должен организовать его основательно, чтобы потом не пришлось ехать снова. После этого моей бродячей жизни настанет конец. Прояви ко мне еще немного доверия, дорогая Метте, это нужно нам всем».

Но тысяча франков были большие деньги, а в начале сентября 1892 года, когда Гоген писал эти строки, он опять сидел без гроша. В это же время у него кончились холсты. Однако на этот раз он не был склонен падать духом. В сундуке у него хранилось больше пятидесяти картин, с Таити он, можно сказать, покончил. «Я смотрю, обдумываю и немного отдыхаю, что мне совсем не вредно, — писал он де Монфреду — Деятельным людям вроде меня полезно иногда бездельничать»[92].

Впрочем, как всегда, вынужденный отдых вскоре начал действовать ему на нервы. К счастью, у него оставались его резцы, а в горных ущельях в изобилии росли таману, тоу и миро — высокие деревья с темной и полосатой или розовой древесиной. Так же мастерски, уверенно, как он писал маслом и акварелью, делал гравюры и литографии, лепил из глины и обрабатывал мрамор, Гоген превращал одну деревянную заготовку за другой в устрашающих таитянских идолов. Во всяком случае, так их обычно именуют. Сам Гоген предпочитал трудно переводимое название bibelots sauvages, и это гораздо вернее, так как речь шла о чистой выдумке, никак не связанной с исконным таитянским искусством.

Он вырезал также чрезвычайно реалистичную маску Теха"аманы[93]. А на обороте повторил свою излюбленную тему, изобразив нагую Еву в той же позе, что на картине и витраже. И это только естественно, ведь благодаря Теха"амане осуществилась его мечта.

Как ни странно, Гогену удалось продать некоторые свои деревянные скульптуры в Папеэте. Этот неожиданный успех вовсе не означает, что в городе вдруг открыли, какой замечательный художник гостит на острове. Если скупщики, отвергавшие картины Гогена, теперь взяли у него несколько статуэток, то, скорее всего, лишь потому, что относили эти изделия к пресловутому разряду «сувениров». А сувениры, будь то новые или старые, настоящие или поддельные, всегда пользовались спросом. Не трудно понять и то, почему Гоген не смог продать больше. Его творения были слишком тонки, чтобы нравиться подавляющему большинству охотников за сувенирами, неизменно предпочитающих самые безобразные подделки.

Занявшись резьбой по дереву, Гоген работал уже не так напряженно, и у него появилось больше времени помогать Теха"амане добывать пищу. Это было очень кстати, так как в октябре начинается глубоководный лов рыбы — традиционно мужское занятие. Рассказ Гогена о первой рыболовецкой экспедиции, в которой он участвовал, изобилует меткими наблюдениями, и изложены они очень ярко; недаром это написано художником. Да и в других отношениях очерк весьма интересен.

«Уже около двух недель, как прибавилось мух, которых до тех пор почти не было видно, и они начали сильно докучать. Маори только радовались, ведь это признак того, что скоро к берегу подойдут бониты и тунцы. И они начали проверять прочность своих сетей и крючков. Женщины и дети помогали тянуть сети, а вернее, длинные гирлянды пальмовых листьев, вдоль берега и через кораллы, которые выстилают дно между берегом и рифом. Так они ловят мелкую рыбешку, которую очень любят тунцы.

И вот однажды мужчины спустили на воду двойную лодку с длинным удилищем на носу, которое можно быстро поднять двумя веревками, привязанными на корме. Это приспособление позволяет сразу вытащить рыбу, как только клюнет. Через проход в рифе мы вышли далеко в море. Нас проводила взглядом черепаха. Добрались до очень глубокого места, его называют тунцовой ямой, потому что здесь, недосягаемые для акул, ночью спят тунцы. Туча морских птиц высматривала тунцов, и стоило какой-нибудь рыбе подняться к поверхности, как они бросались на нее и взмывали кверху с куском мяса в клюве. Нас окружала настоящая кровавая баня…

Кормчий велел одному из людей забросить крючок. Время шло — никакого клева. Назначили другого человека. На этот раз клюнула отличная рыба, удилище изогнулось. Четыре сильные руки подтянули веревку, которой крепилось удилище, и тунец стал приближаться к поверхности. В этот миг на добычу бросилась акула. Несколько быстрых движений челюстями, и нам от тунца осталась одна голова. Лов начинался неудачно.

Пришла моя очередь сделать попытку, и вскоре мы вытащили крупного тунца. Нескольких сильных ударов палкой по голове было достаточно, чтобы блестящее, отливающее радугой туловище забилось в предсмертных судорогах. Снова забросили — опять успех. Никакого сомнения: этому французу сопутствует удача. Они закричали, что я молодец. Я с гордостью слушал похвалу и не возражал им.

Лов длился до вечера, и солнце уже окрасило небо в багровый цвет, когда у нас кончился запас наживки. Мы приготовились возвращаться. Десять отличных тунцов сделали нашу лодку довольно тяжелой. Пока остальные собирали снасть, я спросил одного юношу, почему все так смеялись и перешептывались, когда из моря тянули моих двух тунцов. Он не хотел отвечать, но, зная, что маори всегда уступит, если нажать, я настаивал. Тогда он сказал мне, что когда крючок зацепляет рыбу за нижнюю челюсть, это значит, что ловцу, пока он ходил в море, изменила его вахина. Я недоверчиво улыбнулся.

Мы вернулись. В тропиках ночь наступает быстро. Двадцать две сильные руки дружно окунали в воду свои весла, подчиняясь ритму, который задавали крики. Ночесветки мерцали в кильватере, будто снег, у меня было такое чувство, словно мы участвовали в буйной гонке, и единственные зрители — загадочные обитатели глубин и косяки любопытной рыбы, которая шла за нами, время от времени выскакивая из воды.

Через два часа мы подошли к проходу в рифе, где особенно сильный прибой. Здесь опасно из-за подводного порога, и надо идти прямо на прибой. Туземцы искусно водят лодку, и все же я не без страха следил за маневром. Все обошлось хорошо. Берег впереди освещался движущимися огнями, там горели огромные факелы из сухих пальмовых листьев. В свете этого пламени, которое озаряло и берег и море, ждали наши семьи. Кто сидел неподвижно, кто — главным образом дети — бегал, прыгал и неутомимо визжал. Мощный заключительный бросок — и лодка с ходу выскочила на пляж.

Добычу разложили на песке. Кормчий разделил ее поровну по числу участников лова, не делая различий между мужчинами, женщинами и детьми, между теми, кто выходил в море, и теми, кто ловил рыбешек для наживки. Получилось тридцать семь частей.

Моя вахина немедля веяла топор, наколола дров и разожгла костер. Тем временем я привел себя в порядок и оделся для защиты от ночного холодка. Моя рыба изжарилась. А она съела свою сырой. После тысячи вопросов о том, как прошел лов, настала пора идти домой и ложиться спать. Я горел нетерпением задать ей один вопрос. Стоит ли? Наконец сказал: