Надзиратель вновь сел на табуретку в конце блока у камер Фабио и Милены под возгласы и пожелания Сергея поскорее тому подохнуть от пьянства. Охрана вновь оставила его одного, завтра у Надзирателя намечался выходной, но это вовсе не означало что сегодня нельзя будет пригубить чего по крепче и обсудить вопросы важные и наболевшие хоть с кем-нибудь даже с этими избитыми заключенными, и хотя они совсем не были рады таким откровенным разговорам, ни у кого не хватало смелости возвестить об этом и поэтому приходилось помалкивать дабы не получить лишней порции тумаков. Фабио не понимал Надзирателя, но впервые начал сознавать что того терзает пьянство и поэтому его мысли не могут сидеть смирно в голове. Фабио, думалось что Надзиратель находит в такой исповеди свое спасение от тех прегрешений, которые тяготят его душу.
Табуретка с шумом повалилась ножками на пол. Надзиратель опустился на нее и кожаные туфли заскрипели. Он выдохнул и эхом отозвался его выдох по блоку. Он начал рассуждать:
– Миленькие вы мои, есть ведь в этом что-то, правда ведь? И я так считаю, да. Черт бутылку забыл взять с собой, – он махнул рукой, – ну хрен с ней с бутылкой. Жена моя иногда такая… Ну понимаете да меня? Я, конечно, тоже не ахти… Ох, жена моя это просто… Да не о ней конечно хотелось поговорить.
Чем-то он напоминал оратора, а чем-то нездорового рассудком пациента на приеме у психиатра.
– Жена, жена, избить бы ее да засунуть сюда к вам, чтобы она наконец перестала быть… Чтобы наконец… Ну ее! Жену эту, приходишь ты домой для чего? Для отдыха, а уходишь как с фронта, мать его! У кого язык повернется назвать брак святым делом? Я дома взаперти со зверем, прямо, как и вы все здесь и мне ни капли не смешно. И чего нам одним не живется мужикам, зачем сами себе проблем на голову ищем, на кой черт? И ведь все равно споткнемся, и ведь попадемся в лапы этим вот хищницам, а они нами крутят и вертят пока мы в беспамятстве голову потеряли, ну и где счастье-то? Куда подевалось? Где радость, где чертова любовь? Не понимаю, нет ну что за чертовщина? Что за обман? Идешь смотреть кино, там веселье, любовь, ссоры, примиренье, радость смех, счастье, нет, где-то нам точно лапшу на уши повесили, что-то нам точно недоговаривают, это ж надо! Так значит, в горе и в радости последнего вздоха, да меня тошнит уже от нее до последнего вздоха! Я что на матери своей женился? То не делай, это сюда, это не так, ей Богу, это какая-то чертовщина, околесица, это кошмар, дома как в тюрьме сижу, да я лучше здесь останусь, она и сюда заявиться, здесь устроит переворот, а куда от нее денешься, все уже, конец, брак – это нечто прекрасное, это небывалое счастье! Брак худшая вещь на земле, лучше и не придумаешь, то-то у нас все такие счастливые ходят, ага, ну точно, не удивлюсь если Американцы к нам брак завезли, ну тогда точно все сходится. Тогда уж совсем.
– Чего ты разнылся там, как дед старый, паршивец? – Вскрикнул Сергей, поверив в себя.
– Как ты мне надоел, ну покажу тебе! – Вскочил к камере Сергея Надзиратель и постучал дубинкой по прутьям, отчего Сергей скорчился в углу. – Я тебе устрою сейчас, клоун ты несчастный.
– Все, все, спокойно, проваливай.
Надзиратель сел на место засовывая дубинку обратно, а потом встал и вышел из блока, как выяснилось он удалился за бутылкой, так как вернулся уже с нею. То была водка, но водка качественная. На стеклянной бутылке приходился красивый рисунок пшена, желтого как солнце, сама бутылка выглядела довольно недешево. Он открутил крышку, но силу не рассчитал, и та упала на пол. Он сделал пару глотков и с шумом нагнулся за крышкой, издав протяжный стон и наконец закрыл бутылку поставил ее на пол и точно забыл про нее.
– Жизнь, поди, у нас такая, работаем, ненавидим друг друга. Да ребята? Вы же ненавидите меня? Еще бы, я тоже вас ненавижу, работа у меня такая, ненавидеть таких как вы, а у вас своя, но что поделать, живем и живем, не жалуемся, что поделать, когда делать нечего. Мне нужно чтобы вы здесь не прохлаждались понимаете? Здесь вам не курорт, не обычная тюрьма, здесь вам, преступление и наказание, вот оно как. Кто знает может однажды, вы отсюда выберетесь и сожрете меня с потрохами, даже не будете брезгать чего уж там, томить, может так и будет. Может я вас всех перестреляю разом, потеряю рассудок от всего этого бреда, все может быть, а чего не может того и не будет, во как сказал я. Тут неподалеку кладбище имеется, ну а как же без него? Я хожу туда частенько, посещаю этих бедолаг, я не был к ним чем-то предрасположен, нет ни капли, просто славные они были, у меня на глазах они ломались как орешки, они плакали и ненавидели себя, они ненавидели меня и всю поганую жизнь, здесь они были никем и ничем, радости в них было столько же сколько в дерьме брошенном в океан, они здесь были совсем одни, никто не смог им помочь, все как один ожидали смерти, никто не хотел жить такой жизнью. Получается в какой-то степени я справился с задачей, может так им и надо этим убийцам несчастным? Но все равно я хожу к ним, все равно меня тянет туда и подчас коленки трясутся, вот они все передо мной в своих могилках точно в камерах и моя власть над ними больше не имеет силы, а наказывать их нет возможности. Они наши покой, о котором так давно мечтали, можно даже им позавидовать, поздравить их наконец с тем, что все закончилось. Можно даже возненавидеть их за то, что они ушли и проклинать их души за те презренные деяния, на которые они осмелились. Было и то и другое, сострадание и ненависть, а иногда все вместе, я топтал землю, в которой они покоятся, в то время как я все еще здесь обреченный на жизнь. Я сочувствовал этим беднягам, хотя и сам поражался своей способности причинять такую боль, которой они явно не заслуживают. Что-то есть в этих посещениях, что-то успокаивающее, прямо как сейчас, когда я рассказываю вам точно такое же чувство приходит и ложится на душу, его и не опишешь. Мало я уже могу почувствовать в своей никчемной безжалостной жизни, но когда чувствую, то прихожу в восторг, будь то гнев или снисхождение, будь то печаль или предвкушение, мне плевать. Покуда чувствуешь, тогда и понимаешь, что живешь, хоть и жить желания нет, но разве кто спрашивает, хочешь или нет, если уж жить, то с лоском.
На этом он и закончил свой монотонный мрачный монолог. Фабио лежал на дощечке и думал, пока порыв мысленного движения уносил его с собой. Он думал о многом, но мысли его растворялись и сгущались, пытаясь принять какую-либо форму, но потом гасли как свечи на ветру. Он думал о своей прелестной дочери, в то время как та, до безумия беспокоилась об отце. Сергей отчаянно пытался вновь заговорить с Наставником в своей голове.
Казалось, никто уже не воспринимал всерьез того, как внезапно и неожиданно все обернулось вспять самым непредвиденным образом. Тоска, беспокойство и уныние постепенно переходили в нечто большее и существенное, способное разубедить человека в ценности всякой вещи. Тождественно унынию чувство это разубеждает во всякой действенной правде и каков бы ни был мир он навек останется мрачным для того, кого постигло – равнодушие. Разве не во власти своих владельцев находится рассудок? Порой внешние обстоятельства бьют по стенам внутреннего мира. Тюрьма или темница испепеляет душу одним лишь своим зловонием, разинувшим широкую пасть. Боль и побои извечные товарищи страдания они делают свою работу безупречно. Там, где слово бессильно, в ход идут дубинки. И покуда пот смешивается с кровью, а слезы с отчаянием, пока ночью пробуждается совесть, спящая днем у человека, имеющего прямое отношение ко всей грязи, которую он учудил беспощадными своими выходками, беспрекословными тумаками, беспрерывным мучением ближнего, всякий свет, всякая надежда на благополучие, всякое упование на человечность, рушится под градом бессердечности и разрушается уже изнутри потусторонним и всевластным отчаянием. Кем же был человек, который учудил столько бесчестья и даже более того? Человек этот был заключен, как и остальные в эту тюрьму и имел лишь определенные привилегии покидать ее стены, и направляться куда? В жерло несчастья, в дом своей жены. Он был обречен не менее остальных и ждал заветного часа, когда бы ему удалось более не возвращаться в тюрьму подобно тому, как заключенные несметно ждут минуты своего освобождения словно чуда, нисшедшего до их грешных душ. Но в глубине души Надзиратель знал, что, как и остальным ему удастся освободиться из оков тюрьмы и брака, которого он всецело ненавидел и о котором так жалел только одним путем – внезапной и долгожданной смертью.
Отвлекшись ото сна глубокими мыслями, Фабио лежал, глядя на потолок и разглядывал его серо-темную массу. Вместо того чтобы блуждать по миру сновидений, он начал идти по пути размышления и беспробудно затерялся бы в этой пустыне если бы вниманием его не завладели звуки, исходящие извне, внешние звуки, которые при длительном безмолвии обращаются в нечто страшное и неизведанное, как звуки ночного леса, внезапно ожившего после долговременного затишья. Оказалось, то был Поляк, который пытался заговорить с Фабио.
– Чего тебе Поляк? – Спросил Фабио.
– Фабио, Фабио, ну как, как ты? – В шепоте Поляка можно было расслышать безудержное волнение.
– Не знаю честно что и сказать, думаю ты и так знаешь какого мне, ведь сам ты находишься в том же положении.
– Верно, у меня все так же да… Фабио знаешь… Сегодня у моей дочурки день рождения… Ей исполнилось девять!
– Поздравляю, большое дело! Не знал, что у тебя есть дочь.
– Ну так уж получилось, что не было повода для такого откровения.
– Скучаешь по ней?