Книги

Европа и душа Востока. Взгляд немца на русскую цивилизацию

22
18
20
22
24
26
28
30

Азиатские высокоразвитые культуры – на китайском, русском и индийском континентах – всегда имели сильные женственные черты. В этом тайна их долговечности. В прометеевской же культуре превалируют мужские силы, и в этом – ее проклятье. В ней почти утрачены собирательные и сохраняющие элементы и доминируют силы разрушения. Окольный путь, по которому шла эта культура четыре столетия, подтверждает лишь тезис, что мужской принцип есть принцип смерти. Эпохи и культуры с мужским складом всегда имеют короткую историю, женственные – длинную. Мужское быстро истощается и разрушает себя. Взять хотя бы судьбу римлян: несколько убедительных столетий борьбы и побед; короткая пауза вырождения и – Древний Рим угас; в то время как индийская или китайская история длятся тысячелетия. Стоит задуматься и над тем, что Восточный Рим, несмотря на то, что постоянно подвергался вражеским нападениям, пережил западно-римскую империю почти на тысячу лет[291]. Азиатские культуры дышат уверенностью жизни, чувствующей себя вечной. Это – женственный склад, поскольку женщина живет в спокойствии своего рода, мужчина – в беспокойстве своего отдельного существа. Женщина уверена в своей возрождающей силе, мужчина чувствует в себе и вокруг себя силы разрушения. Поэтому его мучает забота о сокращающемся имущественном состоянии, которое он пытается отстоять в борьбе или приумножить разбоем. Созидательную силу рода, данную женщине природой, мужчина заменяет личным насилием.

Женщине доверено вынашивать плод, вменена задача обновлять и беречь жизнь; ей свойственна глубокая любовь к земле. Тем самым женская сущность имеет две стороны, опасную и возвышенную: женщина чувствует тягу к земле, как растение, и ее возносит чувство любви как божество. Через женщину в мир вошел грех, – учит Библия, но через женщину в мир пришла и любовь. Зародыш любой морали – материнская любовь к своему ребенку. Отсюда можно сделать вывод, что женщина является более благородной половиной человечества. Прометеевская культура односторонне* мужская еще и потому, что она самая безлюбовная из всех существовавших. Глядя со страхом во след утраченной душе готики, де Рансе[292] увещевал своих современников: «Кто-то должен повернуть назад и начать с любви». Характерной для всей эпохи является и трактовка Кантом любви как «чувственно-патологического аффекта», который не поддается управлению и потому не может считаться движущей силой нравственного действа.

Женщина переносит страдания легче, чем мужчина, потому что она не противится им. Она уступает им, приспосабливается. Мужчина наоборот – упорно сопротивляется и как раз вследствие этого чувствует всю силу страданий. Уступчивое жизнеощущение не имеет ничего общего с трусостью. Там, где оно преобладает, рождаются мастера стойкого терпения, носители долговечных культур. Не отвечать на внешние раздражения, а молчать – вот в чем всегда состояла мудрость женственно-восточного человека. В нем своеобразно-женственное соприкасается с волшебной силой молчания. Из этого уступчивого жизнеощущения проистекает учение Лао-цзы: «Самое мягкое превосходит на земле самое твердое, вода побеждает скалы, женственное побеждает мужественное, слабое побеждает сильное». Из этого же жизнеощущения родился и идеал ахимсы индусов. Он повторяется в евангельской заповеди не противиться злому и в русском следовании именно этой заповеди (Л. Толстой!). Это же жизнеощущение определяло тактику скифов в борьбе с персами, русских – в войне 1812 года с Наполеоном, индусов – против англичан в движении неповиновения Ганди. Во всем этом мудрость женственно ориентированных культур: «любить отступление» – мудрость, так трудно постигаемая западным человеком. Для него отказ от чего-либо неестествен. Даже если он и учит этому, как Шопенгауэр, он не может жить согласно этой мудрости. А там, где он изображает ее, как Грильпарцер[293], появляются сломанные характеры, колеблющиеся между желанием мирского и бегом от мирского, не способные решиться на выбор.

Женщина – хранительница не только плода, но и красоты. В ней с древнейших времен дан прообраз Мадонны, Матери Спасителя. Культуры с женственными чертами являются творческими, художественными, одаренными пониманием красоты. Сколько красоты в земле Индии или Эллады, подлинными наследниками которой являются русские! Часто и справедливо отмечают, что в каждом русском есть нечто от художника и эстета: И внутри сверхмужской прометеевской культуры есть два народа с сильной примесью в себе женственного начала. Это – итальянцы и французы, нации с большим талантом формы, в то время как к немцам с их односторонне мужским складом вполне подходит упрек Л. Толстого, что они «лишены всякого эстетического чувства».

Там, где в культурах или эпохах беспрепятственно дышит женственный склад, жизнь расцветает палитрой своих красок. Там, где преобладает мужской, краски сливаются, как при быстром вращении спектра, в пустынный и тусклый белый фон. (Как не любили греки белый цвет! Для них это был цвет смерти!) Куда бы ни ступила нога прометеевского человека, повсюду она оставляет за собою след трезвого, безрадостного, серого мужского начала. Эта серость уже грозит удушить и радужную романтику Востока. Через прометеевскую культуру по земле движется всепожирающий процесс обеднения красок, захватывающий все стороны жизни, вплоть до моды в одежде. Он тоже подкрепляет уже сделанный вывод, что мужское начало находится в тайной связи со смертью, женственное – с жизнью.

В зависимости от того, преобладает ли мужское или женственное жизнеощущение, определяется не только картина мира, но и образ Божества. Восток всегда, в многообразных формах, боготворил женский первоисточник бытия – magna mater Deorum[294]; это – Исида на Ниле, Иштар на Евфрате, Астарта в Ханаане, Кибела в Малой Азии, Прародительница мира в Китае, Дурга в Бенгалии. В противоположность этим мыслящим в согласии с природой народам и культурам – у евреев понятие о Боге связано с мужским началом. Бог – это мужчина. Мир не произрастает из глубин женственного, а «делается» Богом, и сначала создается мужчина; после него, из части его плоти – женщина. Этот Бог мужского рода – огромный инженер, собирающий свою машину, родоначальник всякой механики – превратился вследствие Реформации в бога прометеевской эпохи, который старел до тех пор, пока западный человек не уволил его совсем за ненадобностью.

Католическая Церковь издавна признает и отстаивает право женственного принципа во всех человеческих и божеских делах. Создав культ Мадонны, который не предписан в изначальном учении, она удовлетворила этой благородной потребности. Культ Богородицы составляет сердцевину славянского христианства. Особенно у русского народа, у матушки России, есть потребность в женственных божествах. Из этой потребности проистекает священное отношение к Матери-Земле в народном обычае, почитание Казанской и Иверской Богоматери в православной Церкви, учение о Софии у Соловьева[295] и признание А. Блока, что он мыслит божественное только в женском образе[296]; все это разные цветы от одного стебля.

Удивительно, что Азия с ее восприимчивостью к ценностям и настроениям женственного свойства очень часто ставит женщину в унизительное, рабское положение. Казалось бы, там должен был беспрепятственно установиться матриархат. Вместо этого женщина не играет ведущей роли в жизни общества. Она даже не спутница мужчины, а его служанка, продажный товар для удовольствий. А вот в прометеевской Европе, самой мужской части земного шара, женщине удалась эмансипация! Это своеобразное противоречие объясняется влиянием христианства: только оно социально освободило и нравственно возвысило женщину. Оно сняло с нее клеймо более низкого существа, сделало ее равной мужчине по достоинству и облагородило обоих, чтя в них образ Божий. Никогда в Индии или в Китае, равно как и в Элладе, не произносились слова о женщине, подобные тем, что мы находим у Астерия Амасийского[297] в IV веке: «Женщина – это как бы часть тебя самого, это помощь твоя, утешение твое в жизненных испытаниях. Она ухаживает за тобой в болезни. Она унимает твою боль. Она ангел-хранитель твоего очага; защитница твоих прав. Она страдает твоими страданьями, радуется твоими радостями. Она сохраняет твое богатство. Если же беден ты, она умеет правильно использовать даже самые скромные средства. Когда счастье тебе изменит, ты замыкаешься, падая духом. Твои ложные друзья исчезают, твои рабы покидают тебя. И только жена остается слугою мужа в его страданьях, оказывая уход, в котором ты нуждаешься. Она осушает твои слезы, перевязывает твои раны, если тебе нанесли их, и следует за тобою в темницу».

И тут вновь проявляется особенность России как христианской части Азии. Когда инстинктивно азиатская склонность к женской сущности встречается с осознанно христианским уважением к ней, можно ждать удивительных результатов. Итогом такого совпадения, которое не повторялось нигде и никогда на земле, стала русская женщина. Это одна из немногих счастливых случайностей на нашей планете. Многие из тех, кто был в России, выносят оттуда впечатление, что русская женщина обладает более высокой ценностью, чем русский мужчина. До 1917 года нередкой была картина, когда мужик пил, а баба поле пахала. Разные народы дали разные образцы человеческих идеалов. У китайцев это мудрец, у индусов – аскет, у римлян – властитель, у англичан и испанцев – аристократ, у пруссаков – солдат, а Россия предстает идеалом своей женщины. Достоевский был прав, возлагая на нее большие надежды. Русская женщина самым привлекательным образом объединяет в себе преимущества своих западных сестер. С англичанкой она разделяет чувство женской свободы и самостоятельности, не превращаясь при этом в «синий чулок». С француженкой ее роднит духовная живость, без потуг сострить; она обладает тонким вкусом француженки, тем же чувством красоты и элегантности, не становясь жертвой тщеславного пристрастия к нарядам. Она обладает добродетелями немецкой домохозяйки, не сводя жизнь к кастрюлям; и она, как итальянка, обладает сильным чувством материнства, не огрубляя его до животной любви. К этим качествам добавляются еще грация и мягкость, свойственные только славянам. (Из России вышли непревзойденные жрицы танцевального искусства!)

Никакая другая женщина, по сравнению с русской, не может быть одновременно возлюбленной, матерью и спутницей жизни. Ни одна другая не сочетает столь искреннего стремления к образованию с заботой о практических делах, и ни одна так не открыта навстречу красоте искусства и религиозной истине. – Особенно проигрывает рядом с нею немка. Сегодня немцы – европейский народ с однозначно мужским складом. Ему под стать и подчиненное положение немецких женщин. Прусское супружество напоминает древнеримское, когда мать и дети дрожат перед pater familias[298]. Германия – это страна, где вежливое отношение к женщине презирается как немужское качество. Пожалуй, больше нигде в Европе нет такой нехватки рыцарского отношения. Любому иностранцу бросается в глаза, насколько здесь мужчины одеты лучше женщин, вплоть до низших слоев общества. Насколько Париж – арена элегантных дам, настолько Берлин – город тщательно одетых мужчин. Немецкая женщина непривлекательна, но, видимо, такой и хочет ее видеть немецкий мужчина. Только у немцев мог появиться памфлет Шопенгауэра «О женщинах». – Немец презирает женщину, считая ее неравной себе. Она ведет его хозяйство как старшая из служанок; большего веса она не имеет. Во взаимоотношениях полов, как и в других аспектах жизни, христианские представления не смогли преодолеть закоренелое язычество немцев. Германия – самая нехристианская часть Европы. Это видно из того, на какое место в ней поставлена женщина.

Коммунизм противоречит женственной природе русской сущности. Это – истинный отросток прометеевской культуры. Великолепна ремарка, которую Аля Рахманова[299] в своем романе «Фабрика нового человека» вкладывает в уста писателя Кузнецова: «Мне кажется, пришло то время, когда господствует исключительно мужская мораль. Среди идей, образующих здание коммунистической мысли, нет ни единой женской идеи. Потому что по своей натуре мужчина – большевик, а женщина – не большевичка». Женщине в советском государстве приходится страдать особенно тяжело. Теоретически она освобождена, практически же мужчины в эротическом плане присвоили себе право кулака. Об этом свидетельствуют многочисленные дела об изнасилованиях, рассматриваемые в судах больших городов. Даже советская пресса иногда выступает против цинизма и хамства, с которыми третируются женщины в России. «Комсомольская правда» от 18.12.1926 излагает преобладающие среди юношей воззрения на эрос, заимствуя их из следующих типичных высказываний коммунистических недорослей: «Женщина всего лишь баба, не человек. Всякая женщина – шлюха, с которой можно делать, что хочешь. И жизнь ее стоит не больше того, что платят ей за ночь…»[300]. Не случайно, что унижение женщины, глумление над женским достоинством совпадает с нападками на христианство и с победным шествием смерти. Вновь подтверждается истина: мужской принцип – это принцип смерти. Полное исключение женственных сил ведет к уничтожению жизни. Но жизнь сильнее и не поддается уничтожению. Рушится искусственно созданный мужчинами мир, а не жизнь. «Самое мягкое превосходит самое твердое на земле, вода побеждает скалы…».

Женщина – смертельный враг большевизма, и она его победит. В этом мировое предназначение русской женщины. Это развитие идет уже полным ходом. Ведь это именно женщины первыми и наиболее горячо отдаются пробуждающейся религии и затем пытаются передать новую веру мужчинам в своем окружении. «Множатся случаи, когда коммунистические браки, зарегистрированные в ЗАГСах много лет назад, тайно получают церковное освящение. И почти всегда это бывает по настоянию женщины» (X. Морат. Россия сегодня, 1933, с. 67). – У нас есть серьезные основания для надежды, что русский народ спасет именно русская женщина.

Достоевский как выразитель проблемы восток-запад

Достоевский описал Заболевание русской души, которое в его время протекало еще скрыто, прорвавшись наружу лишь в большевизме. Достоевский уже не стоит на той твердой почве, на какой стояли славянофилы. Ему чужды ширь и вольготный покой древнерусской жизни. Он переживает и изображает не московскую Русь, как Грибоедов или Островский, – хотя он и коренной москвич, – а петербургскую эпоху русской истории, столкновение двух мироощущений, встречу Азии с Европой на русской почве, в русском человеке. Его герои – это петровские представители интеллигенции, в разорванной душе которых не на жизнь, а на смерть бьются старый дух Востока с новым духом Запада. Отсюда – драматическая энергия его романов, которые по своему сюжету, построению и динамике являются трагедиями. В них нет ничего от эпической широты, ничего от проникновения в подробности замкнутого мира. Достоевского отделяет глубокая пропасть от других русских писателей, живших до него или одновременно с ним: от Пушкина, Тургенева, Л. Толстого, Гончарова. Достоевский никогда бы не создал «Обломова». Он далек от «помещичьей литературы», которая глубоко укоренена в русской почве и сущности, и описывает ее привлекательные подробности на фоне цельной, ничем не прерываемой жизни дворянской русской семьи (при этом Достоевский был потомственным дворянином, как и Толстой). Достоевский не обращал своего внимания к традиции. Он предчувствовал и предвещал грядущие революции духа, о которых его современники и помыслить не могли. Он предвидел мировую схватку между прометеевским духом и духом Востока.

Две самых гибельных идеи, которые выдвинула к этому времени прометеевская Европа, были – идеал «сильной личности» и идеал государства насилия. Оба они происходят от латинских идеалов цезаризма и империи. С первым Достоевский разбирается в «Преступлении и наказании», со вторым – в «Бесах». С ложным учением о сильном человеке и его особых правах – из той династии, которая владеет фантазией Европы от «Principe» Макиавелли и до «сверхчеловека» Ницше – Достоевский рассчитался в «Преступлении и наказании», которое ему не забудется до конца дней. Раскольников следует кличу: все дозволено! Он вдохновляется идеей человека насилия и пытается доказать себе и миру, что он «не такая жалкая вошь, как все». Он убивает процентщицу, потому что «хочет стать Наполеоном». Но путь преступления приводит его не на мнимую высоту человекобога, а в одиночную камеру кающегося грешника, в которой он «обретает новый взгляд на жизнь». Он вынужден признать, что человек – не Бог, и только поэтому он узнает Бога. Он хотел доказать идею сверхчеловека, а кончил доказательством Бога. «И сильный, оказывается, такая же жалкая вошь, как все». Его стремление к спасительному искуплению сильнее соблазнительного зова тщеславия, а блаженство возрождения – радостнее упоения властью: Божественное побеждает в нем человека Содома.

Раскольников совершает тот изначальный грех тщеславия, высокомерия и воли к власти, которым человек отделяет себя от своих братьев и пытается возвыситься над ними. (Фамилия героя тут не случайна, ибо раскол означает разделение, отделение.) Это – прометеевское преступление, грех Европы. Раскольников – тот русский тип, который пропитывается западным ядом и очищается от него вновь обретенным Христианством. Европа – дьявол-искуситель для русских. «Преступление и наказание» – это обвинительный акт против западных идеалов насилия, которому в литературе нет более потрясающего аналога. Вопрос: Цезарь или Христос? – вот тема романа Достоевского. Сонмище равнодушных обывателей знает о первом столь же мало, сколь и о втором. Они хотят быть только бюргерами, мещанами, а мещанин – это человек, который одинаково не способен ни на наказуемое, ни на добропорядочное действие, ни на преступление, ни на жертву. Но все широкие натуры бьются всю жизнь над этим вопросом: Цезарь или Христос? Ответ Достоевского есть и будущий ответ Востока: Христос, а не Цезарь! Прочь от горделивой замкнутости, от иллюзии автономного человека; вперед – к смирению, самоотречению, жертвенности!

Раскольников относится к числу помилованных грешников, которые находят дорогу домой – к «идеалу Богородицы». Но этот путь – от преступления через раскаянье к возрождению – только одна из возможностей. Другой путь ведет от преступления – через несломленную гордыню – к самоуничтожению. Это – путь Свидригайлова. Он – двойник Раскольникова, подлый преступник, который не может покаяться, а упорствует в своей гордыне. В нем Раскольников узнает свое собственное зло. Человек должен выбрать между ними: между путем самоотречения или путем саморазрушения; между раскаяньем или самоубийством. Зло, не способное к раскаянью, убивает само себя. Это дух уничтожения, который в конечном счете оборачивается против своих же носителей. Вот – излюбленная мысль Достоевского! – Тем же путем, что и Свидригайлов, следуют Ставрогин, Кириллов, Верховенский. Кириллов идет на самоубийство, чтобы доказать миру, что он не испытывает страха перед смертью. Это единственная задача, которую еще может предложить ему мир, с которым он уже не чувствует никакой внутренней связи. «Тот, кто отважится на самоубийство, тот – Бог», – думает Кириллов. Этим он уподобляет Бога духу уничтожения. Это – судьба тех, кто следует фантому человекобога. Или они убивают сами себя, или их убивают. Цезаря тоже убили; и это смерть навсегда; здесь уже нет места воскресению из гроба. Достоевский прозревает смысл сильной личности и понимает, что жертвой ее становится живая любовь. Культ героя или мысль о братстве, самоубийственное язычество или возрождение во Христе, Европа или Россия – так ставится им судьбоносный вопрос.

В Раскольникове Достоевский показывает личную, а в «Бесах» – общественную трагедию отпадения от Бога. В конце пути к сверхчеловеку стоит или кающийся, или самоубийца. В этом – смысл «Преступления и наказания». В конце пути к атеистическому социализму стоит или разложение общества, или возврат к христианству – в этом смысл «Бесов». В первом романе писатель восстает против идеала человека насилия, во втором – против идеала государства насилия. В первом произведении он опровергает Ницше, во втором – Маркса. Он не знал писаний ни того, ни другого, но знал обоих как душевную возможность, как духовный тип. Однако самое удивительное здесь то, что он рассмотрел их внутреннюю связь. Он прозревает дальше, чем видит тусклый взор сегодняшнего человека, который, скользя по поверхности, предполагает противоречие там, где налицо родственная связь. Как и Ницше, Маркс – бессознательный наследник верующего иудейства – искал замены Богу, а именно – в виде небесного рая на земле. Он тоже превращал сегодняшнего человека в средство для человека завтрашнего. Только человек будущего, который должен быть создан насилием, оправдывает наличие случайных, незапланированных людей, предшествовавших ему. Правда, в отличие от Ницше, Маркс делал ставку на другой образчик человека, не на совершенный единичный экземпляр, а на совершенное общественное существо. Эта иная в своей основе ориентация направляет ту же абсолютную потребность, что и у Ницше, в другую колею. Но у обоих человек теряет свою свободу, собственную ценность и абсолютную значимость. Оба хотят насильно заменить Божественное, пытаясь создать его заново. Учение о сверхчеловеке стремится создать земного бога, социализм – создать земной рай; то есть это псевдорелигии, направленные против христианства и отрекающиеся от мысли о братстве ради мысли о насилии. Исходный пункт этих конфессий безбожия различен, конечный пункт – один и тот же. Маркс стремится к идеальному государству равных, Ницше – к деспотии сверхчеловека. Однако не может быть равенства без деспота, который гарантирует это равенство; и не может быть деспотии, которая не вела бы к равенству порабощенных. Сверхчеловек и человек толпы произрастают на одной почве. Учение о сверхчеловеке и социализм – это то же самое явление, лишь рассматриваемое с разных сторон. Ницше и Маркс в одинаковой мере являются духовными предвестниками диктатуры и заката нравственной свободы. Между ними то же родство, что и между Раскольниковым и героями «Бесов». И во внутреннем переживании Достоевского они возвращаются к своему единому первоисточнику.

Достоевский увидел, что с социализмом и учением о сверхчеловеке начинаются грандиозные движения против религии, признающие только посюсторонность мира и расточающие мощную метафизическую потребность на преходящие ценности. Это учения и течения переходного междувременья, когда холодный, рациональный, привязанный к земле дух Запада вступает в роковую связь с горячим, жаждущим веры Востоком. И опять Европа – это дьявол-искуситель для русских. Как в «Преступлении и наказании» духом Запада охвачен один человек, так в «Бесах» им охвачено русское общество. В одном случае мы имеем индивидуальный, в другом – общественный конфликт русского духа с идеями Запада. И оба романа приводят к общему решению: к победе русско-христианского духа над прометеевским духом Европы. «Свет на землю придет с Востока». (Два поколения спустя это видение окончательной победы Христа вновь выразит Александр Блок в своей революционной поэме «Двенадцать».) Сам Достоевский одно время поддался западным заблуждениям и должен был искупать свою вину в Сибири. Но при этом он увидел гнилое зерно этих учений и тем самым преодолел их. Ту же самую судьбу переживает Россия как целое и в «Бесах». В то время как преступные представители западного духа – зло, которое не кается – приемлют жестокий конец, народ, остающийся русским, спасается своей верой и в раскаянии возвращается к заветам Христа.

В «Бесах», как и позже в Легенде о Великом инквизиторе», Достоевский клеймит насильственное объединение людей, «единообразный муравейник», «хрустальный дворец» – попытку столь же глупую, сколь и высокомерную, принудить людей к счастью земному силой, без обращения к милости Божией. «Безумие – созидать новую эпоху и новое человечество методом отсечения ста миллионов голов». Достоевский чувствовал цезаризм в революционном социализме, в кажущейся такой свободолюбивой русской интеллигенции. «Французский социализм» – единственный, с которым был знаком Достоевский – «самое верное и последовательное продолжение идеи, которая берет начало еще в древнем Риме и сохранилась в католицизме»[301] («Дневник писателя»). Римляне и русские – вечные противники! – Достоевский видит в социализме особую форму возмущения против Бога. Вот почему он – сибирский узник – не на стороне революционеров. У него не буржуазное, а христианское неприятие революции. Он ее противник из любви к свободе и к Богу. Он верит – и показывает это в «Бесах», – что за святотатственной революцией последует священная и тем самым произойдет новое излишние восточного духа. Он говорит устами Шатова: «Я верую, что новое пришествие Христа произойдет в России»[302]. Писатель предвидит, что Россия, преодолев безумство бесов, шагнет к новой, подобающей ей форме социализма. Что он под этим подразумевал, нам открывает последняя запись в его «Дневнике»: «Вера народа в Церковь – вот русский социализм»[303]. Внутренне собранная Церковь, которая не ставит своей задачей устранение внешних социальных различий, поскольку она подходит к человеку с меркою внутреннего царства, считая всех равными перед Богом; Церковь как духовное братство, как сообщество возрожденных, а во внешнем расширении – как всемирное братство во Христе – именно это и ничто другое есть форма социализма для русских, социальное выражение их вселенского чувства и восточной всечеловечности, чье предназначение – борьба не на жизнь, а на смерть с западными идеями цезаризма и империи. Классическим выразителем этой борьбы является Достоевский.