Русская национальная идея
Национальная идея есть нечто большее, чем естественное стремление народа к свободе и могуществу. Она преследует более высокие цели, для которых ей и нужны свобода и могущество. В национальной идее выражается не то, чем нация хочет быть для себя, а то, чем она хочет стать для мира. Она основана на уверенности народа в том, что он незаменим для всемирного целого. Народ же, который живет только для себя, или из любви к себе пытается властвовать над другими, обладает национальной алчностью, но не национальной идеей. Истинная национальная идея предполагает мысль обо всем человечестве и является производной именно от этого.
Англичанина со времен Кромвеля вдохновляет идея благословенного сословия, идея Божьего избранничества, которую пуритане, сторонники Мильтона[304], позаимствовали из кальвинизма. Они сознательно обратились к Ветхому Завету, именуя бритов избранным народом, призванным диктовать законы миру и держать Европу в состоянии равновесия. Они придали английскому национальному чувству священно-религиозный характер, сохраняя его по сей день. На этом основана привлекательная сила идеи Британской империи. За английской политикой, даже когда она выражает интересы экономики, всегда стоит в качестве движущей силы эта идея избранничества, вера в свое предназначение быть arbiter mundi[305]. Именно этим объясняется то единство, которое обнаруживают в себе англичане, та легкость, с которой они успокаивают свою политическую совесть, и те необычайно упорные усилия, на которые способна именно эта раса в трудные моменты своей истории. – Француз стремится не к политическому, а к духовному лидерству в мире. Он считает своим предназначением маршировать во главе цивилизации и подавать пример духовности. Его национальная идея – в культурной миссии. Между этими двумя идеалами политического и духовного лидерства человечества колеблется туда-сюда немец, не умеющий четко определиться в этом. Гердер, Фихте, а теперь вот Л. Циглер[306] указывают ему на духовное призвание, тогда как Карл Петерс[307], Шпенглер, Меллер ван ден Брук[308] указывают на задачи политической власти.
Русский и в этом вопросе отличается от европейцев. Его национальной идеей является спасение человечества русскими. Она уже более столетия действенно проявляется в русской истории – и тем сильнее, чем меньше осознается. Гибко вписывается она в меняющиеся политические формы и учения, не меняя своей сути. При царском дворе она облачается в самодержавные одежды, у славянофилов – в религиозно-философские, у панславистов – в народные, у анархистов и коммунистов – в революционные одежды. Даже большевики прониклись ею. Их идеал мировой революции – это не резкий разрыв со всем русским, в чем уверены сами большевики, а неосознанное продолжение старой традиции; это доказывает, что русская земля сильнее их надуманных программ. Если бы большевизм не находился в тайном согласии, по крайней мере, с некоторыми существенными силами русской души, он не удержался бы до сего дня.
Поскольку у русских мысль и дело, культура и политика стихийно ищут и пронизывают друг друга, выработка национальной идеи приобрела, как почти ни в одной другой стране, огромное значение не только для государственных деятелей или для социальных проблем нации, но и для духовной жизни народа. В размышлениях над национальной судьбой возгорается русская философская мысль. Вопрос: в чем предназначение русских на Земле? – тут же оборачивается другим вопросом: в чем предназначение человека на Земле? Русские непроизвольно связывают политические проблемы и задачи с последними вопросами человеческого бытия. В судьбе своего собственного народа они не увидели бы никакого смысла, если бы этим одновременно не раскрывался для них смысл судеб всего мира. Из этой главной установки поиск национальной идеи с самых первых ее ростков принимает направление, далеко простирающееся над текущими проблемами и над дипломатическим честолюбием, обеспечивая этой идее ранг высокой духовности. Можно без преувеличения сказать, что русские имеют самую глубокую по сути и всеобъемлющую национальную идею – идею спасения человечества. То, что движет ими в личной жизни – забота о нравственном возрождении, – движет ими и в международной жизни. Таким образом, они привносят и в мировую политику тот дух мессианства, которым преисполнена их душа. Идея спасения мира – это выражение братского чувства и всечеловечности в масштабе мировой политики. «Человечество должно быть спасено целиком… Оно только и может быть спасено как целое…» Как часто произносились русскими эти слова! Для них больше, чем для какого другого народа, смысл национального существования состоит в том, чтобы созревать в своем развитии для общемировой культуры. Политическая судьба русских сознательно и так прочно вплетена в целостность человечества, как еще только у испанцев. «Назначение русского человека, – пишет Достоевский, – есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите… Русский тогда более всего русский, когда он более всего европеец. С французом я француз, с немцем я немец, с греком я грек, и именно поэтому я в высшей степени русский. И в то же время мы нечто вполне своеобразное… Мы будем первыми, кто возвестит миру, что мы хотим процветания своего не через подавление личности и чужих национальностей, а стремимся к нему через самое свободное и самое братское всеединение… Только Россия живет не ради себя, а ради идеи, и примечетелен тот факт, что она уже целое столетие живет не для себя, а для Европы. Для истинно русских Европа и судьба всей великой арийской расы почти так же дороги, как Россия, как и судьба всей нашей родной земли, потому что наша судьба это и судьба мира»[309]. – И в политике стремится русский к примирению, к восстановлению целостности. Это сближает русскую национальную идею с христианской точкой зрения. Россия охотно чувствует себя – как и всякий русский в отдельности – третьим звеном, обнимающим и примиряющим в себе два других, противоположных. Три – священное число у русских: от третьего Рима до III Интернационала[310]. Даже русские секты, пусть это крошечные осколки общества, и те имеют перед собою прежде всего одну цель: единение людей. Ту же мессианскую черту примирения людей имеют и другие славянские народы. Польское движение мариавитизма[311]задумано как обращение ко всему человечеству: «Христианство есть связь с Богом не отдельной души, а солидарная связь всех людей как братьев с их Небесным Отцом через Христа». Гуситскому движению в Чехии с его всеобщей братской Церковью тоже свойственно это вселенское устремление.
Чем возвышеннее идея, тем легче ее исказить при столкновении с реальностью. Эта судьба постигла и русскую национальную идею, затемнив ее местами до неузнаваемости. Она пострадала не только от общей неспособности человеческой природы идти в ногу с идеалом, но и от свойственного русским недуга – от душевного надлома, вызванного деспотизмом. Эта чужеродная форма государственности, не позволявшая русской душе созревать согласно врожденному в ней закону, стала причиной глубокой раздвоенности в русском человеке, вызвала противоречие между путем и целью, породила склонность к насилию даже в Божеских делах, готовность использовать грязные методы ради святых целей. Русский, как помимо него еще только испанец, постоянно стремится встать в ряды тех, которые думают, что оказывают услугу Богу, убивая людей. По панславизму[312] и особенно – по большевизму легко увидеть, насколько деспотический гнет обременил русскую национальную идею – как и душу народа вообще – до того, что она внутренне надломилась и смогла обрести свою форму лишь в изуродованном виде.
Уже Александром I владело мистическое предчувствие, что он и его империя призваны спасти Европу. Именно это убеждение удержало чувствительного Императора на ногах в 1812 году. После победы над Наполеоном он еще больше укрепился в этой мысли, что привело к образованию «Священного Союза». Александр видел себя в роли Богом избранного защитника легитимности в борьбе против анархистов-якобинцев, где бы они ни поднимали голову – в Европе или в испанских колониях Южной Америки. Так выражался политический мессианизм в голове неограниченного монарха! Подобной мыслью руководился и Николай I, когда в 1849 году двинул свои войска в Венгрию на защиту Габсбургов. Это был акт династического братства, но не реальная политика, поскольку заметных преимуществ ни русской Империи, ни царскому двору это не дало.
Первыми ясно и недвусмысленно выразили русскую национальную идею славянофилы. Сначала славянофильство было не национально-политическим, а культурным движением. Целью его было свободное народное общество. Из его рядов вышли – что очень по-русски – одновременно творцы национальной идеи и основатели отечественной религиозной философии. В то время, когда русская мысль в первой половине прошлого столетия только начинала нащупывать пути к самопознанию, перед ней возвышалась прометеевская культура, полностью развернувшаяся во всей своей грозной мощи и дееспособности. Первое впечатление русских при сравнении себя с нею вызывало подавленность; их охватывало обморочное чувство слабости и отсталости: мы – последние в Европе! – Чаадаев поначалу полностью поддался этому впечатлению и выдвинул самые мрачные обвинения против своего Отечества. Лишь к концу жизни он обрел веру в величие и миссию России. Уже в 1837 году он писал: «Я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия… Больше того: у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество»[313]. Чаадаев назвал русских истинно Божиим народом нового времени и резко противопоставил их народам Европы, отказывающимся от Бога. С тех пор русская национальная идея обретает более четкие очертания и, наконец, сосредоточивается на отношении России к Европе. Тут постоянно встречаются две мысли: негативная – Европа внутренне сгнила и достойна гибели; и позитивная – Россия призвана освободить Европу от ее цивилизаций или освободить мир от Европы, то есть или спасти Европу, или заменить ее. Эта мелодия зазвучала уже в «Записках о мировой истории» Хомякова (около 1840 г.), в которых, как и в его более поздних работах, православное христианство превозносилось как истинная религия, которая противопоставлялась обоим христианским вероисповеданиям Запада как значительно превосходящая их. В рамках исторического христианства, под маской догматического спора, четко вырисовывается противоположность между Востоком и Западом и ощущается чувство превосходства русского православия. Уже тогда излюбленною мыслью русских христиан была та, что римская Церковь находит свое воплощение в Петре – том апостоле, который отрекся от своего Учителя и во гневе даже отсек рабу ухо; русская же Церковь находит свое воплощение в Иоанне, в мягком ученике, которого особенно любил Иисус.
В 1852 году Киреевский открыто высказал мысль о близком закате Европы. «Духовное развитие Европы уже перешагнуло свою высшую точку. Достигнув атеизма и материализма, она исчерпала те единственные силы, которыми она обладала, силы абстрактного рационализма, и идет навстречу своему банкротству»[314]. Эта мысль проходит через русскую национальную литературу вплоть до речи Достоевского памяти Пушкина (1881). В исторически обоснованную систему она сложилась в книге Н. Данилевского «Россия и Европа» (1871). В ней, предвосхищая учение Шпенглера, автор разрабатывает теорию культурно-исторических типов, согласно которой замещение Европы русскими рассматривается уже не как частный случай, а как типичное выражение вечного мирового закона.
Учение славянофилов очень близко примыкает к более поздней по времени философии заката Европы. И в том и в другом случае речь идет об одном и том же явлении, только рассматривается с разных сторон: со стороны пробуждающегося Востока – и со стороны исчерпавшего себя Запада. Россия увидела внутреннюю гнилость Европы в то время, как. Европа не принимала этот упрек всерьез, полагая, что отражает его указаниями на изъяны в самой России, – еще до того, как через духовную среду Европы впервые прошло нигилистическое предчувствие в виде Маркса и Ницше, поколебав ее удобную веру в прогресс. Тот факт, что именно русские первыми разглядели разлагающие силы на Западе, а среди европейцев – еврей (Маркс) и полуславянин (Ницше), объясняется тем, что они духовно не принадлежали к Европе. Они стоят на другом берегу. К этому добавилось и еще кое-что. То, что Россия увидела – болезнь Европы с последующим крахом – было по сути своей то, что она желала увидеть, даже если эти желания не всегда осознавались ею, по крайней мере, ее наиболее благородными представителями. Мы постоянно замечаем – прежде всего и наиболее отчетливо – те стороны действительности в настоящем и будущем, которые лежат в направлении наших собственных желаний. То, что соответствует им, – они с готовностью предоставляют рассудку для уразумения.
В славянофильстве русские начинают осмыслять себя. Они осознают, что Россия образует не какую-то отсталую часть Европы, а способна и имеет это своей задачей – построить из себя свой собственный культурный мир. Из этих смутно бродящих предчувствий своего призвания постепенно складываются четкие политические программы. Так зародился русский панславизм. Он тоже был поначалу чисто этическим движением обновления, направленным против европейского «духовного фронта от Гегеля до Штирнера». Еще в 1880-е годы так сформулировал панславизм Соловьев, пытавшийся сохранить его именно в таком виде. Одним из главных пунктов программы была религиозная терпимость; превалировали в ней демократические принципы. Зародившийся под тяжким гнетом деспотизма (Николай I) панславизм обращался к угнетенным, родственным по крови народам с призывом протянуть друг другу свои руки. Теперь уже предстояло защищать не братьев на тронах, а братьев по христианской вере, которых надо было освобождать от турецкого гнета, или братские славянские народы – от ига германцев. Политическая идея братства принимает демократически-народные формы. Россия должна была сделать жест истинного защитника – в своих турецких войнах, в своей политике относительно Армении, относительно славянских племен на Балканах или в Центральной Европе. Отныне русские начали думать, что освобождают – там, где они завоевывают; что служат высшим идеалам – там, где подчиняют себе. От этой веры панславизм получает свой размах. Но сколь глубокая трещина вскоре образуется в нем! Он попадает в руки царизма, который делает его орудием своих чисто имперских планов и злоупотребляет панславистскими идеями так же, как и потребностью русских в осуществлении своего призвания[315]. Царистский панславизм, как всякий империализм, есть издевка над идеей братства. Он играет роль освободителя нерусских славян, пытаясь в то же время насильно русифицировать славян своей собственной империи, поляков, латышей, литовцев, рутенов[316] во имя христианской любви. Уже славянофил Иван Аксаков советовал это. Движение рано или поздно должно было сбиться на этот ложный путь. На русских до сих пор лежит какой-то рок – когда самые возвышенные цели извращаются низменными средствами. В результате получилось, что европейский Запад, привыкший истолковывать и оценивать политические явления только с точки зрения политики силы, вообще не смог заметить в русском панславизме первоначальной мысли об освобождении[317]. Однако даже панславистские идеи в их более поздней трактовке не следует мерить меркой западного империализма. Без непоколебимой веры русских в gesta Dei per Russos[318] эта идея никогда бы не возымела над ними такой власти. Целью, преследуемой царистским панславизмом, было водружение креста на Айя Софии[319]. В глазах русских это было религиозной целью, а не одним лишь предлогом политического или экономического завоевания. Русские – это не англичане! – Раскол, который внесла в панславизм насильственная царистская политика, был осознан и русскими, что привело в 1906 г. к образованию нового панславизма в либеральных кругах. Славяне вне Руси часто воспринимали панславизм русских как братское движение. Правда, Польша после неудавшегося восстания 1863 года отошла от него. Но чехи и балканские славяне оставались его усердными приверженцами. О «славянских взаимных чувствах» свидетельствуют не только русские источники. Не русский, а словак Херкель[320] в 1826 году ввел слово «панславизм». Конечно, сегодня этот термин почти полностью утратил свой смысл, поскольку политический мессианизм русских в 1917 году сделал крутой поворот: теперь он обращен не к славянам всех стран, а к пролетариям всех стран. И тем не менее даже сегодня славянская раса показывает большее чувство солидарности, чем другие. Это проявляется не только на словах и в общих фразах, но и в жертвах, которые чего-то стоят. Пример такого славянского единения дает чешское правительство, которое обеспечило государственными пособиями русских министров времен Керенского и даже их родственников[321]; или Югославия, где русские эмигранты получили равные права с коренными гражданами и даже допускались до государственной службы[322].
Политические идеалы России участвовали в духовном развитии русской души, в том числе и в повороте от мессианства к нигилизму. Этот поворот начался с анархизма и закончился большевизмом. Герцен и Бакунин, основоположники русского анархизма, обычно рассматриваются как истинные представители западной ориентации («западники»). И в то же время они гораздо ближе к славянофилам, чем к какому-нибудь политическому направлению в Европе. Герцен тоже, как и Киреевский, был уверен в близком банкротстве Европы. Эту мысль он развивал еще до 1848 года в первой части своей книги «С того берега». Посмотрев на Западе все, он, по его собственному признанию, уже больше ничего не хотел знать о нем. То были западные, а не русские, картины у него перед глазами, когда он пропел дифирамб уничтожению, выкрикнув в мир свое «vive la mort!»[323]. Как и Киреевский, Герцен увидел в русском мужике мессию, спасителя мира и живое олицетворение идеи всеединения, а Бакунин предстает как истинный славянофил, считающий, что смыслом русской мудрости должно стать отрицание Запада. Даже у этих западников мы видим жгучую ненависть к Европе и твердую веру в русскую миссию. Только у них акцент поставлен не столько на спасение, сколько на разрушение современного им мира. По их мнению, с превращения его в развалины и начнется процесс спасения. О любви Спасителя анархисты и не знают ничего. Но они едины со славянофилами в том, от чего надо спасать человечество: от Европы. Они не задаются вопросом, какое новое должно занять место старого; они не выходят за рамки ненависти к существующему; как и все нигилисты, они тонут в отрицании. Безответственно и бесплодно, с радостью предвкушают они неизбежный конец. Они – апокалипсические всадники, которые столь же принадлежат к христианской трагедии искупления, как и сам Спаситель, вершители Страшного суда, без которого нет воскресения.
То, что у анархистов было лишь революционным учением и движением, у большевиков превратилось в большую политику. Большевизм есть русская попытка спасения нигилистическими средствами. Его цель – спасение эксплуатируемого человека. Но путь к этому ведет через ужасы и разрушение. Мировая революция – это нигилистическая формула, в которой силы уничтожения изливаются в русскую внешнюю политику и определяют ее ход. Это нечто совершенно невиданное: мировая политика, направленная на разрушение мира! Так выглядит всемирная политическая программа апокалипсической души. Она и не может выглядеть по-другому.
Большевизм сознательно перенимает идеи и методы Запада; но он использует их как оружие против того же Запада. В глубинном смысле большевики столь же мало расположены к европейцам, как и западники. В сознании современных коммунистов неприятие Европы превращается в ненависть против капиталистической системы, а миссия спасения – в борьбу за освобождение рабочего класса. Лозунги анархистов и убеждения славянофилов приняли внешне форму марксистской терминологии. Теперь уже речь идет не об освобождении братьев славян, а об освобождении товарищей пролетариев. К этой задаче русский коммунист приступает со всей своею национальной страстью. Когда в 1918 г. запасы продовольствия в Москве сократились и голод распространялся по всем закоулкам города, рабочие собирали муку для голодающих товарищей в Германии, которым едва ли жилось хуже. Иностранцы, которым пришлось быть свидетелями происходящего, без устали восхищались этой русской жертвенностью. Так может вести себя только тот, кто чувствует себя в роли спасителя и кто в ней себя чувствует хорошо. И в большевизме просвечивает чувство братства, правда, в искаженном виде, как когда- то в панславизме и по той же причине, однако вполне заметное – это существенный признак русскости, от которой не может избавиться даже русский коммунист. В высшей степени примечательно, что согласно Конституции от 5.12.1936 любое иностранное государство трудящихся может без всяких затруднений вступить в русский Советский Союз[324]. Это тоже истинно русский жест по-братски протянутой руки – применительно к внешней политике. В этом же русле лежит статья 58 абзац III советского Уголовного кодекса от 15.10.1935, гласящая, что «в силу международной солидарности интересов всех трудящихся» наказуемы как контрреволюционные такие действия, которые направлены против другого государства трудящихся, даже если оно не находится в союзных отношениях и не связано с Советским Союзом[325]. Иными словами, любое государство трудящихся, где бы и в какой бы форме оно ни появилось, кажется большевикам братским и достойным защиты! Ни один уголовный кодекс мира не содержит подобных статей.
Большевики втиснули русский мессианизм в революционные формы, не исключив полностью национальное. В них марксистская классовая миссия выступает вместе с русской национальной миссией. Это придает большевизму особый отпечаток. В нем мессианские надежды марксизма на освобождение мира пролетариатом сплавляются с мессианскими надеждами славянофилов на освобождение мира русскими – в некое новообразование.
В марксизме мысль о мировой революции не выражена категорично. Ее внесли туда русские[326]. Со всей определенностью ее высказал в 1917 году Бухарин в своей «Азбуке коммунизма»: коммунистическая революция может победить только как мировая революция. Ни одна революция никогда прежде с самого начала и с такой решительностью не бросала взгляд за пределы своих границ. Это широта русской души раздвинула даже революционные проекты и перспективы так, что они охватили весь шар земной. При этом направленность на мировую революцию, как и панславизм, нельзя объяснить в первую очередь властно-политическими соображениями. Русскому духу не свойственны холодный расчет и тонко продуманные стратегические планы. Конечно, думали и об этом, ведь с самого начала было ясно, что советская система, замкнувшаяся только на одном государстве, вызовет сплоченное сопротивление других государств, и что любое новое советское государство, прорвавшее этот единый фронт, станет естественным союзником Москвы. Конечно, это бралось в какой-то мере в расчет, но решающим – не было. Такие соображения имели место, но не они были решающими. Они не объясняют ни динамики пропаганды мировой революции, ни той инстинктивной силы, корни которой уходили в темную первобытную основу русской души как неиссякаемого источника питания. Русский апостол мировой революции не стал бы снова и снова рисковать своей жизнью и счастьем, жертвовать собой с кажущимся бессмысленным бесстрашием перед смертью ради идеи, которая до сих пор нигде не достигла ощутимых успехов, – если бы он не был одержим верой в то, что несет своим пролетарским братьям во всем мире новое евангелие. Только будучи сам преисполнен таким убеждением, он может передать его другим. Вот почему так привлекает эта страшная, почти магическая сила нового «учения о спасении» (о том, к чему оно приводит на деле – это другая тема!). Доводы рассудка о его полезности не подвигли бы на это русского человека; они скорее бы посоветовали ему свернуть идеал мировой революции, особенно во Франции, с тех пор как она вступила в союз с Россией[327]. Но, поступив так, русский коммунист изменил бы своей сущности. Его фанатизм никогда не останавливался у границ, диктуемых разумом. Официальный отказ от идеи мировой революции не нашел бы ни отклика в массах, ни даже последователей. Апокалипсическая мечта, в которой пребывает русский, увлекла в свою орбиту и русского коммуниста. Хотя большевизм и вытеснил предыдущие формы русской национальной идеи, он не затронул, однако, мессианский элемент в ее сердцевине.
Таким образом, русская национальная идея в ходе истории принимала разные формы. «Священный Союз» имел династическую трактовку ее, панславизм – народную, мировая революция – революционную. В первом случае носителем национальной миссии был царствующий Дом, во втором – раса, в третьем – пролетариат. Защита легитимности, освобождение славян, всемирная автономия рабочего класса – вот те различные идеалы, которые тем не менее коренятся в той же материнской почве. Общее у них то, что они не ограничиваются рамками России, а считают себя также призванными послужить большой части человечества за ее пределами. Тем самым выполняется то требование к понятию национальной идеи, которое мы поставили в начале данной главы.
Русских заставляет выходить за границы своей страны в качестве апостолов спасения, даже в политике – их всегдашнее стремление к всечеловечности. Александр I и Николай I распространяли понятие всечеловечности на правящие дома Европы, панславизм – на всех славян, большевизм – на всех пролетариев земли. Однако русская идея всечеловечности пока еще нигде не смогла найти воплощения в своей неискаженной чистоте и полноте. Хотя она постоянно выходит за пределы своей нации, нс охватить человечество целиком ей пока не удалось. Это станет для нее возможным только тогда, когда русская национальная идея внутренне и осознанно соединится с тем наиболее всеобъемлющим понятием общности, которое до сих создано человечеством, а именно – с христианством.
Небольшое отступление
В следующих главах будет показано, как элементы прометеевской культуры распределяются среди трех ведущих сегодня народов Европы – немцев, англосаксов и французов.