Книги

Этничность, нация и политика. Критические очерки по этнополитологии

22
18
20
22
24
26
28
30

Теперь попытаемся дать более развернутую характеристику каждого из названных элементов и определить связи между ними. «Имперский порядок» отражает основную политическую сущность империи. Как отмечает Д. Ливен,

империя по определению является антиподом демократии, народного суверенитета и национального самоопределения. Власть над многими народами без их на то согласия — вот что отличало все великие империи прошлого и что предполагает все разумные определения этого понятия[238].

Подобным образом трактует империю и М. Бейссингер, определяя ее как «нелегитимное отношение контроля со стороны одного политического сообщества над другим или другими»[239]. Е. Гайдар также считал важнейшим свойством имперского государства его политический режим, а именно то, что в нем «imperium — власть доминировала в организации ежедневной жизни»[240]. Формула «власть без согласия народов» не обязательно означает, что эта власть основана исключительно на насилии, а лишь показывает, что воля граждан и их ассоциаций, например этнотерриториальных сообществ, не имеет значения для функционирования имперского порядка. Его сохранение серьезно мешает формированию политической нации, поскольку лишает общество политической субъектности, оно лишь объект управления или ресурс — трудовой, военный или электоральный (ресурс поддержки власти).

Другой важный элемент имперского синдрома — «имперское тело». Именно этот аспект отражен в дефиниции А. Мотыля:

Под империей я понимаю иерархически организованную политическую систему, которую можно уподобить колесу — колесу без обода. Внутри этой системы элита ядра и созданное ею государство доминируют над периферийными элитами и обществами[241].

Это определение, на наш взгляд, не противоречит приведенным ранее; оно характеризует пространственную проекцию империи, т. е. территорию, рассеченную не только рубцами колониальных завоеваний, но и разнообразными вертикальными барьерами, препятствующими политической интеграции общества. Если говорить о периоде Российской империи, то почти до конца правления Романовых основная часть населения, крестьянство, была и социально, и территориально отгорожена от верхних слоев общества. «Крестьяне обычно жили собственной жизнью, а в системе властных отношений место центрального правительства занимали местные помещики, а чаще — их управляющие»[242]. Разумеется, еще более отгороженной была жизнь населения в национальных окраинах империи.

«В ситуации сохранения иерархии, различий и дистанции между элитой и огромным большинством населения, — пишет Р. Суни, — было невозможно создать горизонтальные связи национального родства, которые идеально подходят для установления гражданских отношений в форме нации»[243]. Современная теория нации предполагает, что подобные отношения могут складываться лишь в условиях «открытого общества, основанного на общественном договоре, к которому могут присоединиться и тем самым стать гражданами люди любой расы, любой национальности»[244]. В империях же горизонтальные политические связи и отношения в масштабе страны отсутствуют и формируются лишь локально на основе простейших и древнейших этнических или даже еще более дробных, субэтнических отношений. Такой характер взаимоотношений между сообществами делает территориальную интеграцию различных народов и культур неустойчивой, обеспечивая в лучшем случае только их временное сосуществование в едином государстве. Сэмюэл Хантингтон предлагает именовать такую хрупкую матричную модель интеграции «этнико-генеалогической»[245]. Это определение вполне подходит и для характеристики советской модели межэтнического общежития, официальное описание которой основывалось на генеалогических терминах: «родина-мать», «республики-сестры», «народы-братья». Верховная власть разделяет «братьев» на «старших» и «младших» и предписывает им определенный тип общения — «дружбу народов».

В последующих разделах мы попытаемся подробнее проанализировать исторические особенности сохранения «имперского синдрома» в нынешней России, пока же отметим лишь методологическую специфику нашего подхода. Так, говоря о сохранении следов имперского тела в постсоветской России, мы имеем в виду не только ареалы компактного расселения некогда колонизированных этнических сообществ (чеченцев, татар, башкир и др.), но и всю совокупность российских регионов, так называемых «субъектов Российской Федерации», которые в действительности лишены своей политической субъектности и объединяются на основе административных предписаний, а не осознанной заинтересованности в интеграции. В России проявляется следующая зависимость: пока горизонтальные гражданские формы связи слабы, вопроизводится «имперская ситуация» параллельного и разобщенного фукционирования таких общностей, связанных только через подчинение общему центру. При этом договорные отношения, взаимные обязательства между центром и регионами, характерные для национальных государств федеративного типа, формировались в России в 1990‐х годах, а в 2000‐х стали слабеть, уступая место возрождавшейся, точнее, возрождаемой имперской иерархии.

Важным элементом имперского синдрома является также «имперское сознание», включающее в себя сложный комплекс традиционных стереотипов массового сознания, прежде всего подданническое сознание, сохраняющее устойчивые этатистские ценности — надежды на «мудрого царя» и «сильную руку». Поэт Евгений Евтушенко назвал такое сознание «культом личности государства»[246]. Имперское сознание лишает человека его индивидуальности, формируя самосознание винтика единой государственной машины. «Империя объединяет людей через „службу себе“ (через „государево дело“), а Нация — через взаимозависимость „каждого с каждым“, через взаимосвязь всех автономных, „приватных дел“»[247]. Некоторые исследователи полагают, что «именно наличие устойчивого и постоянно воспроизводимого имперского сознания делает возможным как успешное строительство империи, так и ее перманентное возрождение»[248].

Устойчивость «имперского синдрома» обеспечивается взаимосвязью инерционных и целенаправленно конструируемых факторов. Начнем с перечня признаков инерции имперского синдрома.

Инерция «имперского тела». Россия в обозримой перспективе, при любом политическом режиме, останется «сложносоставным государством» с этническими территориями и территориально-культурными автономиями на них. При этом ее история показывает, что даже в тех случаях, когда у некоторых территорий отнимали права административной автономии и лишали их права использовать этнические топонимы (например, само слово «Литва» стало запретным в Российской империи с 1864 года), это не помогало устранению автономистского самосознания у автохтонных для данной местности этнических групп, и при первой же возможности запретная автономия возрождалась. Литовцы первыми из трех прибалтийских народов Российской империи провозгласили в 1918 году независимость своей страны — Литовской Республики.

Стремление к независимости формирует у этнических общностей, ощущающих себя меньшинствами в окружении бо́льших по численности народов, особый тип сознания, склонный периодически «воспаляться» воспоминаниями об исторических обидах имперского прошлого. Это, очевидно, способствует катализации конфликтных отношений. Примеры тому можно найти в истории не только России, но и большинства других составных государств, будь то Великобритания или Испания, Индия или Китай. Особенность России, в сравнении с названными странами, в большом количестве территорий (85 по Конституции России на 2021 год), именуемых «субъектами Федерации», но во многом лишенных реальной субъектности, прежде всего в выборе формальных лидеров этих территорий.

Инерция «имперского сознания». «Державность» или государствоцентричность как важный признак «имперского сознания» вряд ли можно назвать неизменным, фатальным свойством национального самосознания. Однако это свойство может быть весьма устойчивым, особенно у этнического большинства. Еще в начале XX века Николай Трубецкой отмечал этатизм русского национального сознания, его ориентацию на государство[249]. В 1980‐х годах первые этносоциологические исследования в СССР показали, что почти у 80 % русских преобладала идентификация со страной по принципу «Мой адрес Советский Союз», и русские чаще других определяли себя как «советские люди», тогда как у сравниваемых этнических групп (грузин, молдаван, узбеков и эстонцев) преобладала регионально-этническая, например «мы грузины — наша родина Грузия» или «мы эстонцы — наша родина Эстония»[250]. В 1990 году, уже после начала «парада суверенитетов» союзных республик, ориентации русских в этих республиках практически не изменились, и от 70 % (в Эстонии) до 80 % русских (в Молдавии) продолжали считать себя гражданами Советского Союза[251]. В 2004–2011 годах исследования Института социологии РАН также показали, что русские чаще, чем представители других этнических групп, называли себя «скорее россиянами», чем гражданами одной из республик Российской Федерации, а также реже других отмечали свою этническую идентичность[252].

Вместе с тем самый яркий признак имперского сознания — империализм в его классическом понимании как ориентация на территориальную экспансию, захват новых земель, казалось бы, не доминировал в российском общественном сознании. В 2000‐х годах изменились этнополитические условия — затихли конфликты в регионах России и резко возросла конфликтность в городах, в связи с притоком в них мигрантов с Кавказа и Средней Азии, вследствие этого в общественном мнении произошел перенос акцентов с поддержания территориальной цельности и расширения территории на защиту от иммиграции[253]. В социологических опросах, высказываниях русских националистов и политиков-популистов не звучали требования присоединить к России Среднюю Азию или Закавказье, напротив, на слуху требование все больше отгородиться от них: ввести визовый режим, ограничить миграцию, установить полноценную охраняемую границу с Казахстаном. И даже по отношению к российскому Северному Кавказу у русских националистов чаще звучали лозунги отгораживания от него («Хватит кормить Кавказ»), чем призывы покрепче удерживать эту нашу территорию. В 2018–2020 годах изменился круг объектов ксенофобии. Среди них стали лидировать представители мигрантских сообществ, выходцы из Средней Азии, Кавказа, китайцы и даже африканцы[254]. В условиях сочетания антиэмиграционных настроений с антизападными в России формировалось оборонное сознание, а идея имперской цивилизаторской миссии, казалось бы, явно проигрывала идеологии осажденной крепости. И даже почти тотальный восторг россиян по поводу присоединения Крыма, проявившийся с марта 2014 по март 2020 года, когда это событие поддерживало 86 % опрошенных Левада-Центром[255], казался исключением, лишь подтверждающим общую тенденцию неприятия новых территориальных присоединений. Так, в августе 2014 года, всего через три месяца после крымских событий, Левада-Центр замерял отношения россиян к присоединению к России Абхазии и Южной Осетии, власти которых публично выражали такое желание, но более половины россиян высказались против такого воссоединения: 52 % респондентов посчитали, что Абхазия должна оставаться независимой страной, 51 % опрошенных то же самое сказали по отношению к Южной Осетии, а число поддерживающих вхождение этих республик в состав Российской Федерации даже уменьшилось с 2008 года с 30 до 25 %[256]. Однако 24 февраля 2022 года началась «специальная военная операция на Украине», характеризующаяся растущей поддержкой россиян, опрошенных ВЦИОМ[257]. И эти настроения непосредственно связаны с нарастанием сожалений большинства жителей России о распаде СССР.

По материалам исследования Левада-Центра, с конца 1990‐х годов такое явление, как распад СССР, стало входить в тройку символических образов, с которыми россияне в наибольшей мере связывают «чувства стыда и огорчения», но лишь в 2020 году этот образ вышел на первое место, потеснив другой признак среди национальных огорчений, выражавшийся в утверждении: «Великий народ, богатая страна, а живем в вечной бедности и неустроенности»[258].

Сочетание накопившейся усталости масс и их стремления к возрождению неких прежних форм политической организации не раз проявлялось в мировой истории, сопровождая политические и социальные революции или радикальные реформы. Этот эффект прекрасно описан в фундаментальном сочинении Эрика Хобсбаума «Век революции. Европа 1789–1848 гг.»[259], а до него историческая конкретика этого процесса была представлена во множестве работ, включая таких известных авторов, как Токвиль и Энгельс, Ключевский и Бердяев. Опираясь на эти работы, можно сделать вывод, что радиальные реформы почти неизбежно порождают свою противоположность — контрреформацию, которую также называли эпохами реакции и политической реставрации. Хобсбаум описывает следующую последовательность нарастания контрреформаторских идеологий: вначале они охватывают элитарные слои общества; затем элитарная контрреформация перерастает в массовую, подхватывается уставшими и разочарованными народными массами. Конкретные детали этой исторической модели могли различаться в разных странах и в разные эпохи. Например, в роли инициаторов политической реакции в Англии после буржуазной революции XVII века выступали католические священники; во Франции после Великой революции — аристократы, а в постсоветской России — бывшая советская номенклатура. Однако общая логика контрреформации и политической реставрации сохранялась в разных странах, в том числе и в нашей.

Можно выделить три основных этапа этого процесса.

Первый этап — «элитарный» (1992–1994). В это время на политической сцене России появились политические силы, которых А. Кара-Мурза назвал «жесткими государственниками-реставраторами»[260]. Они активно выдвигали триединое требование: возрождение СССР, объединение разделенного русского народа и защита русских соотечественников, брошенных на произвол судьбы в новых независимых государствах. Лидер российских коммунистов Геннадий Зюганов тогда патетически взывал к чувствам русских людей: «Без воссоединения ныне разделенного русского народа наше государство не поднимется с колен»[261]. Но такие высказывания в указанные годы еще не имели значительного влияния на массовое сознание. Социологические опросы 1993 года Института социологии РАН не выявили у россиян заметных признаков сожалений о распаде страны и тяги к ее восстановлению. Например, только 16 % россиян в то время заявляли, что их жизнь в значительной мере связана с другими республиками бывшего СССР, при этом у русских актуальные связи с другими республиками были менее значимыми, чем у респондентов других национальностей, многие из которых, возможно, были выходцами из других республик бывшего Союза этих республик. В 1993 году появился Конгресс русских общин (КРО), который стремился превратить многомиллионную русскую диаспору в новых государствах — бывших республиках СССР в мощную политическую силу, в орудие русского ирредентизма, т. е. объединения «русского мира» вокруг России. Однако ничего похожего на исторические примеры ирредентизма в других странах (например, венгерский ирредентизм с присоединением Северной Трансильвании, греческий (энозис) или румынский ирредентизм проекта «Великая Румыния») тогда ни в России, ни в странах СНГ не проявилось.

Второй этап — «массовый просоветский» (1995–1999). К 1995 году стали все более ощущаться трудности переходного периода, нарастала усталость от реформ и от ошибок в их проведении. Именно в это время и стали изменяться массовые настроения, нарастали сожаления о распаде СССР. Стали восстанавливаться его символы. Первым в массовом сознании был реабилитирован образ Сталина, что проявилось, например, в опросах о великих деятелях русской истории. Затем положительно стали оцениваться другие лидеры Советского Союза — Брежнев и Андропов. После них очередь дошла до возвеличивания КГБ, армии, а главнейшим постсоветским символом стала победа в Великой Отечественной войне. Великая Победа с тех пор и по настоящее время с большим отрывом лидирует в списке символов национальной гордости жителей России[262].

Примечательно то, что постсоветская власть пыталась внедрить монархические символы империи Романовых в качестве альтернативы советско-коммунистическим символам. Так, 30 ноября 1993 года Указом президента Б. Ельцина на герб России вернулся романовский двуглавый орел. Но в массовом сознании эти процессы протекали иначе, чем думали лидеры 1990‐х. Как отмечает М. Липман, советская символика оказалась намного сильнее досоветской и до сих пор «советский культурный проект оказывается куда более живым и прочным, чем многим виделось после краха СССР», тогда как досоветский проект «остается безнадежно мертвым»[263]. Возможно, оценка досоветской символики как «мертвой» для современного российского общества излишне категорична. Тем не менее нужно признать, что в массовое сознание россиян вначале вернулись и были одобрены символы советской эпохи, а уже после этого постепенно были реабилитированы символика и сама идея империи в досоветской ее редакции. Дело в том, что в Советском Союзе термин «империя» имел сугубо негативную коннотацию. Советским людям со школы внушали, что империя — это «плохо», это «тюрьма народов», это режим, против которого боролся великий Ленин, а империализм — последняя стадия разложения капитализма. Однако на рубеже XX и XXI веков произошла реабилитация термина и идеи «империя».