Теперь попытаемся дать более развернутую характеристику каждого из названных элементов и определить связи между ними. «Имперский порядок» отражает основную политическую сущность империи. Как отмечает Д. Ливен,
империя по определению является антиподом демократии, народного суверенитета и национального самоопределения.
Подобным образом трактует империю и М. Бейссингер, определяя ее как «нелегитимное отношение контроля со стороны одного политического сообщества над другим или другими»[239]. Е. Гайдар также считал важнейшим свойством имперского государства его политический режим, а именно то, что в нем «imperium — власть доминировала в организации ежедневной жизни»[240]. Формула «власть без согласия народов» не обязательно означает, что эта власть основана исключительно на насилии, а лишь показывает, что воля граждан и их ассоциаций, например этнотерриториальных сообществ, не имеет значения для функционирования имперского порядка. Его сохранение серьезно мешает формированию политической нации, поскольку лишает общество политической субъектности, оно лишь объект управления или ресурс — трудовой, военный или электоральный (ресурс поддержки власти).
Другой важный элемент имперского синдрома — «имперское тело». Именно этот аспект отражен в дефиниции А. Мотыля:
Под империей я понимаю иерархически организованную политическую систему, которую можно уподобить колесу — колесу без обода. Внутри этой системы элита ядра и созданное ею государство доминируют над периферийными элитами и обществами[241].
Это определение, на наш взгляд, не противоречит приведенным ранее; оно характеризует пространственную проекцию империи, т. е. территорию, рассеченную не только рубцами колониальных завоеваний, но и разнообразными вертикальными барьерами, препятствующими политической интеграции общества. Если говорить о периоде Российской империи, то почти до конца правления Романовых основная часть населения, крестьянство, была и социально, и территориально отгорожена от верхних слоев общества. «Крестьяне обычно жили собственной жизнью, а в системе властных отношений место центрального правительства занимали местные помещики, а чаще — их управляющие»[242]. Разумеется, еще более отгороженной была жизнь населения в национальных окраинах империи.
«В ситуации сохранения иерархии, различий и дистанции между элитой и огромным большинством населения, — пишет Р. Суни, — было невозможно создать горизонтальные связи национального родства, которые идеально подходят для установления гражданских отношений в форме нации»[243]. Современная теория нации предполагает, что подобные отношения могут складываться лишь в условиях «открытого общества, основанного на общественном договоре, к которому могут присоединиться и тем самым стать гражданами люди любой расы, любой национальности»[244]. В империях же горизонтальные политические связи и отношения в масштабе страны отсутствуют и формируются лишь локально на основе простейших и древнейших этнических или даже еще более дробных, субэтнических отношений. Такой характер взаимоотношений между сообществами делает территориальную интеграцию различных народов и культур неустойчивой, обеспечивая в лучшем случае только их временное сосуществование в едином государстве. Сэмюэл Хантингтон предлагает именовать такую хрупкую матричную модель интеграции «этнико-генеалогической»[245]. Это определение вполне подходит и для характеристики советской модели межэтнического общежития, официальное описание которой основывалось на генеалогических терминах: «родина-мать», «республики-сестры», «народы-братья». Верховная власть разделяет «братьев» на «старших» и «младших» и предписывает им определенный тип общения — «дружбу народов».
В последующих разделах мы попытаемся подробнее проанализировать исторические особенности сохранения «имперского синдрома» в нынешней России, пока же отметим лишь методологическую специфику нашего подхода. Так, говоря о сохранении следов имперского тела в постсоветской России, мы имеем в виду не только ареалы компактного расселения некогда колонизированных этнических сообществ (чеченцев, татар, башкир и др.), но и всю совокупность российских регионов, так называемых «субъектов Российской Федерации», которые в действительности лишены своей политической субъектности и объединяются на основе административных предписаний, а не осознанной заинтересованности в интеграции. В России проявляется следующая зависимость: пока горизонтальные гражданские формы связи слабы, вопроизводится «имперская ситуация» параллельного и разобщенного фукционирования таких общностей, связанных только через подчинение общему центру. При этом договорные отношения, взаимные обязательства между центром и регионами, характерные для национальных государств федеративного типа, формировались в России в 1990‐х годах, а в 2000‐х стали слабеть, уступая место возрождавшейся, точнее, возрождаемой имперской иерархии.
Важным элементом имперского синдрома является также «имперское сознание», включающее в себя сложный комплекс традиционных стереотипов массового сознания, прежде всего подданническое сознание, сохраняющее устойчивые этатистские ценности — надежды на «мудрого царя» и «сильную руку». Поэт Евгений Евтушенко назвал такое сознание «культом личности государства»[246]. Имперское сознание лишает человека его индивидуальности, формируя самосознание винтика единой государственной машины. «Империя объединяет людей через „службу себе“ (через „государево дело“), а Нация — через взаимозависимость „каждого с каждым“, через взаимосвязь всех автономных, „приватных дел“»[247]. Некоторые исследователи полагают, что «именно наличие устойчивого и постоянно воспроизводимого имперского сознания делает возможным как успешное строительство империи, так и ее перманентное возрождение»[248].
Устойчивость «имперского синдрома» обеспечивается взаимосвязью инерционных и целенаправленно конструируемых факторов. Начнем с перечня признаков инерции имперского синдрома.
Стремление к независимости формирует у этнических общностей, ощущающих себя меньшинствами в окружении бо́льших по численности народов, особый тип сознания, склонный периодически «воспаляться» воспоминаниями об исторических обидах имперского прошлого. Это, очевидно, способствует катализации конфликтных отношений. Примеры тому можно найти в истории не только России, но и большинства других составных государств, будь то Великобритания или Испания, Индия или Китай. Особенность России, в сравнении с названными странами, в большом количестве территорий (85 по Конституции России на 2021 год), именуемых «субъектами Федерации», но во многом лишенных реальной субъектности, прежде всего в выборе формальных лидеров этих территорий.
Вместе с тем самый яркий признак имперского сознания — империализм в его классическом понимании как ориентация на территориальную экспансию, захват новых земель, казалось бы, не доминировал в российском общественном сознании. В 2000‐х годах изменились этнополитические условия — затихли конфликты в регионах России и резко возросла конфликтность в городах, в связи с притоком в них мигрантов с Кавказа и Средней Азии, вследствие этого в общественном мнении произошел перенос акцентов с поддержания территориальной цельности и расширения территории на защиту от иммиграции[253]. В социологических опросах, высказываниях русских националистов и политиков-популистов не звучали требования присоединить к России Среднюю Азию или Закавказье, напротив, на слуху требование все больше отгородиться от них: ввести визовый режим, ограничить миграцию, установить полноценную охраняемую границу с Казахстаном. И даже по отношению к российскому Северному Кавказу у русских националистов чаще звучали лозунги отгораживания от него («Хватит кормить Кавказ»), чем призывы покрепче удерживать эту нашу территорию. В 2018–2020 годах изменился круг объектов ксенофобии. Среди них стали лидировать представители мигрантских сообществ, выходцы из Средней Азии, Кавказа, китайцы и даже африканцы[254]. В условиях сочетания антиэмиграционных настроений с антизападными в России формировалось оборонное сознание, а идея имперской цивилизаторской миссии, казалось бы, явно проигрывала идеологии осажденной крепости. И даже почти тотальный восторг россиян по поводу присоединения Крыма, проявившийся с марта 2014 по март 2020 года, когда это событие поддерживало 86 % опрошенных Левада-Центром[255], казался исключением, лишь подтверждающим общую тенденцию неприятия новых территориальных присоединений. Так, в августе 2014 года, всего через три месяца после крымских событий, Левада-Центр замерял отношения россиян к присоединению к России Абхазии и Южной Осетии, власти которых публично выражали такое желание, но более половины россиян высказались против такого воссоединения: 52 % респондентов посчитали, что Абхазия должна оставаться независимой страной, 51 % опрошенных то же самое сказали по отношению к Южной Осетии, а число поддерживающих вхождение этих республик в состав Российской Федерации даже уменьшилось с 2008 года с 30 до 25 %[256]. Однако 24 февраля 2022 года началась «специальная военная операция на Украине», характеризующаяся растущей поддержкой россиян, опрошенных ВЦИОМ[257]. И эти настроения непосредственно связаны с нарастанием сожалений большинства жителей России о распаде СССР.
По материалам исследования Левада-Центра, с конца 1990‐х годов такое явление, как распад СССР, стало входить в тройку символических образов, с которыми россияне в наибольшей мере связывают «чувства стыда и огорчения», но лишь в 2020 году этот образ вышел на первое место, потеснив другой признак среди национальных огорчений, выражавшийся в утверждении: «Великий народ, богатая страна, а живем в вечной бедности и неустроенности»[258].
Сочетание накопившейся усталости масс и их стремления к возрождению неких прежних форм политической организации не раз проявлялось в мировой истории, сопровождая политические и социальные революции или радикальные реформы. Этот эффект прекрасно описан в фундаментальном сочинении Эрика Хобсбаума «Век революции. Европа 1789–1848 гг.»[259], а до него историческая конкретика этого процесса была представлена во множестве работ, включая таких известных авторов, как Токвиль и Энгельс, Ключевский и Бердяев. Опираясь на эти работы, можно сделать вывод, что радиальные реформы почти неизбежно порождают свою противоположность — контрреформацию, которую также называли эпохами реакции и политической реставрации. Хобсбаум описывает следующую последовательность нарастания контрреформаторских идеологий: вначале они охватывают элитарные слои общества; затем элитарная контрреформация перерастает в массовую, подхватывается уставшими и разочарованными народными массами. Конкретные детали этой исторической модели могли различаться в разных странах и в разные эпохи. Например, в роли инициаторов политической реакции в Англии после буржуазной революции XVII века выступали католические священники; во Франции после Великой революции — аристократы, а в постсоветской России — бывшая советская номенклатура. Однако общая логика контрреформации и политической реставрации сохранялась в разных странах, в том числе и в нашей.
Можно выделить три основных этапа этого процесса.
Примечательно то, что постсоветская власть пыталась внедрить монархические символы империи Романовых в качестве альтернативы советско-коммунистическим символам. Так, 30 ноября 1993 года Указом президента Б. Ельцина на герб России вернулся романовский двуглавый орел. Но в массовом сознании эти процессы протекали иначе, чем думали лидеры 1990‐х. Как отмечает М. Липман, советская символика оказалась намного сильнее досоветской и до сих пор «советский культурный проект оказывается куда более живым и прочным, чем многим виделось после краха СССР», тогда как досоветский проект «остается безнадежно мертвым»[263]. Возможно, оценка досоветской символики как «мертвой» для современного российского общества излишне категорична. Тем не менее нужно признать, что в массовое сознание россиян вначале вернулись и были одобрены символы советской эпохи, а уже после этого постепенно были реабилитированы символика и сама идея империи в досоветской ее редакции. Дело в том, что в Советском Союзе термин «империя» имел сугубо негативную коннотацию. Советским людям со школы внушали, что империя — это «плохо», это «тюрьма народов», это режим, против которого боролся великий Ленин, а империализм — последняя стадия разложения капитализма. Однако на рубеже XX и XXI веков произошла реабилитация термина и идеи «империя».