— Герр майор, со всем уважением, мы считаем, что следует удовлетворить последнее желание этого человека. Таков обычай во всех цивилизованных странах.
— В воинском уставе ничего об этом не сказано.
— Да, герр майор, но всё же таков обычай. Оберлейтенант Мейерхофер и я представляем здесь Австро-венгерские военно-воздушные силы и императорский флот соответственно, и мы считаем, что будет досадно, если в отчётах об этом событии нам придётся упоминать о таком упущении.
— Ну ладно, чёрт с вами. Исполняйте последнее желание этой скотины, но не медлите с этим. Заключённые в бараках ждут моих допросов. Чего он хочет?
— Сказать последнее слово, если позволите, герр майор.
— Последнее слово? Будь он проклят, я этого не допущу...
— Но оберлейтенант Мейерхофер и я почтительно настаиваем, герр майор. То, что смертнику дозволяется сказать речь у виселицы, или, как в данном случае, у столба — тоже обычай. Так что, если он объединит это со своей последней просьбой, мы сэкономим время, и все останутся довольны.
Бауманн закатил глаза.
— Ох, ну ладно. На каком языке хочет говорить этот мерзавец?
— Думаю, на итальянском, герр майор.
Каррачоло кивнул.
— Герр оберлейтенант,— крикнул Бауманн, обращаясь к офицеру, командующему расстрельным взводом, — кто-нибудь из ваших знает итальянский?
— Осмелюсь доложить, нет, герр майор. Они все русины.
— Тогда пусть говорит. Только поживее, и никакой агитации, понятно?
Итак, майор Каррачоло, крепко привязанный к столбу, начал последнюю речь. Полагаю, из всех присутствовавших только я полностью понимал смысл звонких фраз, разносившихся над унылым и пустынным плато на высоком карстовом гребне — la Patria, Italia, il Risorgimento, священное пламя патриотизма, освобождение последних частей Италии от власти Франциско Джузеппе, "толстогубого старого палача", как описал его майор. Юные солдаты из расстрельной команды ёрзали от нетерпения, а среди сосен чирикали просыпающиеся птицы.
Майор Бауманн уже нетерпеливо постукивал ботинком по земле и смотрел на часы. Но Каррачоло продолжал восторженно говорить о великой чести пролить кровь за свой народ в последние дни борьбы за то, чтобы "навсегда задушить двухголового австрийского стервятника".
Он предсказал, что будущие поколения станут свято чтить место, где он пролил кровь своего сердца за святое дело свободы. Потом он переключил внимание на меня.
— Но что сказать... si orrible, si perfido... о тех гадюках, чьи жизни я когда-то пощадил, о тех, что сейчас злорадствуют по поводу моей смерти. Да, мой австрийский друг, вы не смогли справиться со мной в честном бою, в воздухе, а теперь пришли посмотреть, как меня расстреляют, беспомощного, привязанного к столбу, как собаку. Скажите спасибо, что мне завяжут глаза, и я не смогу заглянуть в глубину вашей чёрной души.
"Если бы ты только знал, — думал я,— если бы ты только знал... Но продолжай, мой итальянский друг, чем дольше ты разглагольствуешь, тем больше пройдёт времени. Но куда же они запропастились, чёрт бы их взял? Уже почти шесть сорок".
Неожиданно Бауманн рявкнул: