– непосредственное чувственное восприятие произошедшего на месте события,
– надежность памяти, запечатлевшей данное восприятие,
– скрепленное клятвой обязательство говорить правду.
Но и вне суда свидетелю отводится определенная роль, например, при заключении договора, правомерность которого он гарантирует в качестве третьей, нейтральной стороны. В такой ситуации свидетель оказывается именно третьей стороной, на что справедливо указывает французский лингвист Эмиль Бенвенист, разъясняя понятие «свидетель»: «В этимологическом отношении слово „testis“ обозначает того, кто в качестве третьего присутствует на трансакции, совершаемой двумя лицами»[100]. В этом случае свидетеля не заслушивают; сам акт, при котором он присутствовал, является впоследствии предметом свидетельствования.
Говоря обобщенно, историческим свидетелем можно именовать очевидца, который благодаря непосредственной близости к важному событию повествует потомкам об этом событии. Если свидетельство юридического свидетеля перед судом включается в систему доказательств, то свидетельство исторического свидетеля входит в реконструирующую работу историографии. Поскольку историография не может обойтись без исторического свидетеля, его статус остается спорным прежде всего для профессиональных историографов[103].
Свидетель как непосредственный очевидец приобрел новое значение в рамках «устной историографии» (oral history). Это новое направление мировой исторической науки, возникшее в 1960-е годы как ответвление «новейшей истории», обогащает наше знание об исторических событиях за счет личных свидетельств очевидцев, вводя в историографию новое измерение «обыденной истории»[104]. Пережитое и рассказанное не может просто быть признано историческим источником. Поэтому историки разрабатывают критерии для оценки достоверности устных сообщений, различая свидетельства, «близкие по времени» и «удаленные по времени». Свидетельства о Холокосте, зафиксированные до 1946 года, оцениваются принципиально иначе, нежели свидетельства, записанные лишь спустя полвека после самих событий.
Второе, не менее важное отличие от религиозного свидетеля заключается в том, что моральный свидетель удостоверяет не позитивное послание о силе всемогущего Бога, за которого можно отдать жизнь. В строгом контрасте с подобной сакрифицированной семантикой он свидетельствует о чудовищном преступлении, о злодеянии как таковом, изведанном на личном опыте. Его послание содержит негативное откровение, которое не может стать смыслообразующим и не может стать историей, на которой основываются сообщества. В этом отношении его свидетельство не дает коллективу «пригодных к использованию» воспоминаний.
Подобно религиозному свидетелю, моральный свидетель также нуждается в другом свидетеле, воспринимающем его послание. Без восприятия этого послания теряет смысл само выживание морального свидетеля, которое накладывает на него обязательство свидетельствовать.
говорится в стихотворении «Пепельный ореол» Пауля Целана[108]. В 1967 году, когда был опубликован сборник, куда вошло это стихотворение, наметился поворот; постепенно начало собираться сообщество вторичных свидетелей, готовых воспринять послание выживших. В своем исследовании, посвященном триумфу и травме, Бернхард Гизен убедительно показал эту взаимосвязь между первичными и вторичными свидетелями, между травмированными жертвами и моральным сообществом в качестве третьей инстанции наряду с жертвами и преступниками. В момент гонений, унижений и гибели у травмированной жертвы нет лица, нет голоса, нет места, нет истории. Необходимо универсалистское сообщество вне диады «преступник – жертва», состоящее из непричастных третьих лиц, чтобы услышать свидетельство этих свидетелей и придать им статус жертвы[109]. Таким образом, «жертва» – это не естественная категория, она возникает только как социальный конструкт, формируемый моральным сообществом в публичном пространстве. Моральное сообщество, дистанцируясь на основе социально-гражданских ценностей от виктимизирующего насилия, охватывает в пределе все человечество, поскольку базируется на универсальных ценностях человеческого достоинства и уважения к физической неприкосновенности человека. Основой морального сообщества, имеющего инклюзивный универсалистский характер, служит безграничная арена публичного дискурса, в котором участвуют все эксклюзивные групповые формирования с их четкими границами идентичности. Конституируя моральный порядок и акцентируя значение вины и ответственности, этот дискурс задает определенные обобщенные предпосылки для системы права. Не конкурируя с системой права, универсалистский дискурс отвечает на масштабы и чудовищность преступления, которое лишь фрагментарно и не в полной мере может быть охвачено судебным преследованием[110]. То, что начинается в зале суда, продолжается социальной и политической практикой общественного признания за стенами суда. За приговором следует вторичное свидетельствование общества в форме мемориальной культуры, которая проникнута солидарностью с жертвами, сочувствием к ним и сознанием исторической ответственности.
Израильский философ Авишай Маргалит посвятил важную главу своей книги «The Ethics of Memory» новому типу «морального свидетеля», особенно выделив три аспекта: воплощение свидетельства, конструирование моральной инстанции и миссию правды[111]. Обратимся сначала к
Прежний вопрос о правдивости свидетельства возвращается в виде вопроса об аутентичности. Правдивость морального свидетельства не может заверяться клятвой, как в случае с судебным свидетелем, или формулой достоверности, как в случае с вестником. Правдивость и авторитетность морального свидетельства заключаются в непосредственной причастности к Холокосту, в неотчуждаемом физическом испытании пережитого насилия. Тело морального свидетеля «несет на себе незримый водяной знак, проставленный в воображаемом паспорте самой историей»[112]. Поэтому воплощенная правдивость свидетеля в конечном счете даже важнее, нежели предельная точность его показаний. Моральные свидетели, пишет Джей Уинтер, «не являются специалистами по части удостоверения истины. Они могут предложить лишь субъективный взгляд на экстремальную ситуацию, пережитую ими»[113]. Будучи воплощением травматического опыта, моральные свидетели в качестве жертв являются живым доказательством преступления, о котором они говорят.
Следующее различие между юридическим и моральным свидетелем состоит, по мнению Маргалита (и это совпадает с мыслью Бернхарда Гизена), в том, что свидетельство последнего о преступлении происходит не на судебном процессе, а на гораздо более широкой публичной арене – перед
Наряду с воплощением свидетельства и конституированием моральной инстанции Маргалит выделяет третий признак морального свидетеля –
В случае с массовым уничтожением евреев, совершенным нацистами, устранение следов и забвение использовались не только после содеянного преступления, но были частью самого преступления. Подобная стратегия сокрытия и засекречивания позволяет косвенным образом предполагать, что преступник сознает противоправность деяния и свою вину. Здесь можно вновь вспомнить слова Гюнтера Андерса о том, что вытеснение преступления из сознания «зачастую происходит не после деяния, а во время этого деяния, даже до него, являясь необходимой предпосылкой содеянного»[115]. Желанию преступника, чтобы злодеяние было забыто, зеркально-симметрично соответствует стремление жертвы к моральному свидетельствованию. Если преступник старается забыть содеянное, уничтожить его следы, то жертва готова посвятить себя сохранению следов, напоминанию о злодеянии, рассказу о нем. Миссия правды морального свидетеля направлена против стратегий забвения и отрицания: моральные свидетели, пишет Джей Уинтер, – это люди, «хранящие в себе чувство гнева, ужаса, фрустрации по отношению ко лжи, фальсификации, неверному истолкованию или приукрашиванию того ужасного прошлого, которое причинило им страдания»[116]. Уинтер продемонстрировал на убедительных примерах, что травматизированная память уцелевших вынуждена преодолевать не только нежелание общества выслушать их, но и героические стереотипы этого общества. Хотя и эти люди не могут полностью избежать определенных конвенциональных элементов повествования, многие из моральных свидетелей отказываются от романтизированных и назидательных нарративов. Моральное свидетельство, по мнению Уинтера, определяется не в последнюю очередь критическим отношением к человеческой потребности в героизме, утешении и надежде, которая постоянно воспроизводится обществом для самозащиты от разлагающих сил зла и для смягчения невыносимого опыта до терпимого уровня.