Книги

Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика

22
18
20
22
24
26
28
30

Введено различие трех основ памяти: биологическая нейронная система человеческого мозга, существующая исключительно на индивидуальном уровне; социальная система физического взаимодействия и речевой коммуникации, обеспечивающая возникновение социальных групп; система символической артикуляции и технических средств, создающая не только возможность преодоления пространства за счет дистанционной коммуникации, но и возможность передачи культурного содержания на протяжении долгого времени. Все три основы задействуются везде, где фиксируется приобретенный опыт, чтобы иметь возможность вновь возвращаться к нему, совершая новые циклы. Коммуникативный цикл социальной памяти имеет темпоральное ограничение; коммуникативный цикл культурной памяти потенциально не ограничен во времени при условии сохранности накопительной техники и функциональной надежности соответствующих институций. Однако одной лишь сохранности носителей информации для функционирования культурной памяти недостаточно, должен постоянно осуществляться перевод этой информации в акты коммуникации и приобретения опыта.

Подобно тому, как интернет делает возможной коммуникацию через большие расстояния в режиме реального времени, культурная память обеспечивает во временной протяженности коммуникацию, которая формирует идентичность. Этим создаются предпосылки для коммуникации за пределами жизненного срока и без непосредственного межчеловеческого контакта; это означает, что мы никогда не являемся современниками исключительно своей собственной эпохи, ибо пользуемся опытом прежних времен, можем критически усваивать знания и умения, накопленные на прежних этапах человеческого развития. Эти качества культуры за счет взаимодействия между тем, что она на время откладывает в сторону, и тем, к чему возвращается вновь, позволяют держать принципиально открытой границу между прошлым и настоящим. Культурная память является предпосылкой для коммуникации за пределами срока человеческой жизни, позволяя индивидууму по ходу исторического времени возвращаться к себе и встречаться с другими поколениями.

По нашему представлению, индивидуум причастен ко множеству разных «Мы»-групп и вбирает в себя различные групповые памяти, которые накладываются друг на друга и отчасти конфликтуют друг с другом. Подобное представление имеет и философскую основу, которая разрабатывалась прежде всего авторами, отвергавшими идею полной личностной автономии. К их числу принадлежал Ханс-Георг Гадамер, написавший: «Задолго до того, как мы осуществляем рефлексивное самоосмысление, мы естественным образом понимаем самих себя как живущих в семье, обществе, государстве…»[63] Аналогичную мысль о нераздельном пересечении индивидуальной и коллективной идентичности высказывал и Аласдер Макинтайр: «История моей жизни неизменно включена в истории тех сообществ, которые служат источником моей идентичности. <…> Поэтому я в значительной мере являю собой то, что унаследовано мной от других, их специфическое прошлое, которое до известной степени присутствует ныне в моей истории»[64]. Говоря иными словами, мы в значительной мере являем собой то, о чем помним и что забываем. При этом наша память служит не только частью памяти других людей, но и частью символического универсума культурных объективаций.

2. Основные понятия и топосы индивидуальной и коллективной памяти

Настоящая глава расширяет основы теории памяти. При этом центральное место отводится историческим условиям, психическим механизмам и политическим стратегиям конструирования памяти. Мы предпримем попытку определить некоторые из основных понятий и механизмов, характеризующих «грамматику» индивидуальной и коллективной памяти. Понятию «грамматика» отдается предпочтение по сравнению с типологией, которая ориентирована на создание полной и завершенной классификации. Под грамматикой здесь подразумевается прежде всего генеративный аспект, механизм порождения. Лингвисты трактуют грамматику как свод правил, позволяющий рассматривать речевые высказывания как коллективную психологическую, социальную и культурную конструкцию, дающую возможность понять механизм порождения речевых высказываний, а также опознать их правильность, что позволяет оценить успех или неуспех коммуникации. Конечно, о подобной императивности нельзя говорить при рассмотрении индивидуальных и коллективных конструкций памяти. Однако и в их основе находится некий свод правил, тесно связанный с нарративными образцами и «типами воспроизводства традиции»[65]. Каковы же – с точки зрения прагматики и риторики памяти – наиболее важные, аффективно насыщенные топосы, которые в определенных исторических ситуациях позволяют отреагировать на соответствующие вызовы? Можно ли установить связи между психическими механизмами памяти, с одной стороны, и социальными и политическими стратегиями памяти, с другой, выявить определенные базовые образцы, повторяемость которых позволяет осуществлять сравнения и делать обобщающие выводы? Подобная «повторяемость» структур, разумеется, не означает, что динамика индивидуальной и коллективной памяти задается некой универсальной и вневременной логикой. Напротив, выявляя определенные основные образцы и предпосылки для создания конструктов и конфигураций памяти, мы вместе с тем постараемся описать историю их развития и важнейшие поворотные моменты этой истории.

Разработка базовых теоретических понятий и образцов опирается на конкретные примеры, которые будут приводиться в виде кратких иллюстраций, а те, в свою очередь, отсылают к многообразию исследовательских работ особенно последнего десятилетия. Однако гуманитарно-научный дискурс о проблемах памяти может сложиться на этой богатой основе разнообразных исследований лишь в том случае, если удастся свести их воедино, извлекая результаты этих исследований из специфических предметных контекстов и преодолевая границы отдельных научных дисциплин[66]. Подобная сфокусированность на топосах памяти неизбежно ведет к определенному редукционизму. Поэтому то, что в известной мере окажется исключенным из рассмотрения в этой части, будет восполнено во второй части книги, где мы намереваемся углубить изучаемую проблематику на ряде избранных конкретных примеров, взятых в их историческом и социальном контексте.

Кто вспоминает?

В уже упомянутой работе «Формы и традиции негативной памяти» Райнхарт Козеллек сформулировал три ключевых вопроса[67]:

О ком следует помнить?

Что следует помнить?

Как следует помнить?

Далее мы обратимся к четвертому вопросу: Кто помнит? Мы постараемся выяснить, каким образом определенная перспектива влияет на ту или иную конструкцию воспоминания? Существует ли своего рода психо-логика, формирующая воспоминания под воздействием гордости и стыда или вины и страдания? Какие политические аргументы и стратегии влияют на конструирование воспоминаний?

Победители и побежденные

Чтобы охарактеризовать взаимоотношения между победителями и побежденными, вернемся вновь к речи Эрнеста Ренана с ее проницательным анализом ситуации вокруг формирования нации на исходе XIX века: «Нация, как и индивидуумы, это результат продолжительных усилий, жертв и самоотречения. <…> Героическое прошлое, великие люди, слава (но истинная) – вот главный капитал, на котором основывается национальная идея»[68].

Несложно указать те критерии отбора, которые выдвигались в отношении памяти национальным государством XIX века. Речь шла обычно об исторических эпизодах, укреплявших положительные представления нации о самой себе и соответствовавших определенным целеустановкам. Все, что не годилось для этого героического образа, подлежало забвению. Очевидно, о победах вспоминается легче, чем о поражениях. Это наглядно демонстрируют станции парижского метрополитена с их напоминанием о победах Наполеона, но отнюдь не о его поражениях. Напротив, в Лондоне, на родине Веллингтона, существует станция метро под названием «Ватерлоо», что лишний раз свидетельствует об избирательно-перспективном характере национальной памяти. Подобные мемориальные конструкты, закрепляющие в памяти исключительно собственные победы и исключительно поражения соседей, продлевают исторические конфликты далеко за пределы своего времени, что способно порой, при изменившихся политических условиях, вызывать периоды политической турбулентности. Когда в конце 2004 года отмечалось столетие «сердечного согласия» (Entente cordiale) между Англией и Францией, предназначенный для торжественной церемонии «зал Ватерлоо» в Букингемском дворце пришлось срочно переименовать в «музыкальный салон».

Однако это не означает, что национальная память вбирает в себя только славные победы. При определенных условиях центральными событиями национальных коммемораций могут стать и поражения. Эта мысль также отчетливо прозвучала в речи Ренана, которую мы уже цитировали: «Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться, вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям… <…> Я сказал только что: „вместе страдать“. Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия»[69].

Память побежденных – спустя всего лишь десятилетие после поражения французов от прусской армии под Седаном Ренан хорошо понимал это исходя из личного опыта – имеет более действенный потенциал, чем память победителей. Императивы, предъявляемые памяти, которая должна справиться с поражением, гораздо сильнее. Поэтому победу можно «проиграть», а поражение «выиграть». Ренан адресовал это предупреждение Пруссии, использовав парадоксальную формулу: «Vae victoribus!» («Горе победителям!»)[70]. Поражение не обязательно разрушает представление коллектива о самом себе и даже, напротив, укрепляет национальную сплоченность. Действительно, о поражениях вспоминают с большим пафосом и богатым церемониалом именно тогда, когда национальная идентичность базируется на жертвенности. В таком случае воспоминание о пережитых страданиях и преступлениях сохраняется для того, чтобы активизировать чувство общности перед лицом внешнего давления, легитимировать собственные притязания и мобилизовать сопротивление. Наиболее ярким примером служат сербы, которые в память о поражении от Османской империи в битве на Косовом поле (1389 год) почитают павших героев как национальных святых в ежегодных ритуальных коммеморациях. Другим примером служат чехи, для которых поражение чешских протестантов в битве на Белой горе (8 ноября 1620 года) с католическим войском Габсбургов до сих пор остается одним из трагических лейтмотивов национальной истории. Не только у чехов или ирландцев, но и у поляков национальная память ориентирована на пережитые поражения. Польша даже получила титул «Мессия среди прочих наций». В таком виде поражения возвышают нацию, веками укрепляя ее волю к независимости по отношению к порабощающей имперской державе. Мобилизирующая сила поражения играет важную роль и для жителей Квебека, франкофонного меньшинства англоязычной Канады. Напоминание о поражении генерала Монткальма в сражении против англичан (1759 год) до сих пор носит публичный, демонстративный характер: на автомобильных номерных знаках присутствует надпись «Je me souviens» («Я помню»). Жители Квебека заявляют этим, что не могут себе позволить нового поражения, поскольку речь идет о культурном выживании в исключительно англоязычном пространстве. В шестидесятые годы ХХ столетия Израиль после археологических раскопок восстановил захваченную некогда римлянами еврейскую крепость Масада, превратив ее в центральный историко-политический мемориал. Здесь память о поражении также служит мобилизирующей силой. Эта память не ослабляет волю, а укрепляет ее, ибо она связна с заповедью: «Никогда больше не оказаться в положении жертвы!»[71] Во всех подобных случаях историческая память нации обретает форму нарратива, мощный аффективный заряд которого не иссякает с веками, поскольку он регулярно подпитывается напоминаниями и ритуальными инсценировками. Сама же избранная историческая дата приобретает характер мифического первоначала. Она служит в национальной памяти неиссякаемым источником света, помогающим высветить, истолковать и оценить все последующие исторические события.

Очевидно, национальная память способна вбирать в себя эпизоды как исторического возвышения, так и унижения, при условии что они приобретают героическую смысловую трактовку. Формула Бернхарда Гизена «триумф и травма» представляется в этом плане весьма точной. Но я предложила бы говорить о «триумфе и позоре» или «победе и поражении», зарезервировав понятие «травмы» для особых случаев, о чем будет сказано позднее. Отличие поражения от травмы будет вкратце проиллюстрировано сравнением между окончанием Первой и Второй мировой войны.

После Первой мировой войны и Версальского мира национальная память немцев была типичной памятью побежденных. Ее определяли центральные, заряженные аффектами понятия «стыда» и «позора», чувство потерянной чести, разрушение положительной индивидуальной и коллективной идентичности. Для восстановления утраченной чести психо-логика подсказывает единственное средство: надо обратить позор в героическое величие, постыдное унижение и лишение могущества – в демонстрацию превосходства и силы. Феодальный «миф чести» формирует в национальном коде героическую связь между победителем и побежденным; побежденный обязан любой ценой вернуть себе честь, утраченную в результате поражения и последовавших за ним унижений. О том, насколько глубокую печать наложила на нацистскую диктатуру героическая память о поражении, свидетельствуют два примера. Во времена национал-социализма берлинский мемориал Neue Wache был посвящен памяти павших «героев движения». Вместе с ними Гитлер предпринял 9 ноября 1923 года попытку путча в Мюнхене, и именно эту дату он сделал главным памятным днем для Третьего рейха. Другой пример отразился в броских газетных заголовках весной 2006 года. Под колокольней, построенной в 1934–1936 годах на территории берлинского Олимпийского стадиона, существовал «Зал Лангемарка», выступавший как национальный мемориал в честь немецких студентов, погибших в ноябре 1914 года в битве под Лангемарком. Немецкий исторический музей использовал этот мемориал, чтобы устроить там в 2006 году к чемпионату мира по футболу выставку на тему спорта, истории и политики, которая одновременно могла бы послужить «противоядием против мифа о Лангемарке»[72].

Вторая мировая война завершилась не мирным договором, а безоговорочной капитуляцией, которая лишила Германию суверенитета как субъекта международно-правовых отношений. Тем самым честь немецкой нации была унижена еще более кардинально. Перед лицом беспредельного насилия, которое началось с развязывания войны и достигло своего апогея в Холокосте, национальная память немцев предстала в 1945 году не как память побежденных, а как память преступников, совершивших злодеяния беспрецедентных исторических масштабов. Внове здесь было то, что в этих условиях для немцев оказалось совершенно невозможным любое предъявление себя в рамках героической семантики, которая принципиально объединяет победителей с побежденными, несмотря на диаметральную противоположность их позиций. В. Шивельбуш охарактеризовал эту ситуацию следующим образом: «Существует различная градация поражений и краха. Пока национальное самосознание функционирует нормально, нация, потерпевшая поражение, не готова исполнять требование морально-духовной капитуляции (покаяние, исправление, перевоспитание). Подобная готовность возникает лишь тогда, когда с разрушением материальных основ существования страны разрушаются и ее морально-духовные основы. Поражения 1865, 1871 и 1918 годов еще не достигали таких масштабов»[73]. Исторический поворот в грамматике исторической памяти означал смену героической семантики чести дискурсом о преступлении и травме. Травма – в отличие от героического нарратива – не мобилизует и не консолидирует нацию, а нарушает, даже разрушает ее идентичность.