– Нет-нет, это ты меня прости! Не было бы чулана, я бы так и не поняла твоей роли в моей механической жизни. Кто ж ты, если не повелитель, я ж у тебя научилась слышать слова:
– Да, знаешь, как-то само собой получилось…
– …Все мои мысли были направлены вовне, – не слыша меня, продолжала Любава. – Я целиком сосредоточилась на твоих новых отношениях. И лишь когда очутилась в кромешной тьме своего футляра, в чулане – вот тогда и началось моё прозрение. Мысли поменяли направление, они оборотились внутрь… И я многое поняла.
– Бедняжка… Ты так страдала…
– Знаешь, поначалу… А потом вдруг открыла для себя второй, потайной смысл этого корня.
– Однако… Какая ты стала, Любавушка, – восхищённо протянул я, совсем другими глазами оглядывая свою давнюю помощницу. И вдруг спохватился: – Постой! Постой-постой! Как я сразу-то… А ведь мы с тобой раньше никогда ни о чём таком не разговаривали. Да вообще – ни о таком, ни о сяком! Я и подозревать-то не подозревал, что ты говорить умеешь. В чулане научилась, что ли?
– Да я уж давно умею – ты сам же и научил. Только раньше, до тумбочки и чулана, ты не слышал. А не слышал, потому что вокруг тебя море людей шумело. А ты, хоть и трудился, словно в башне из слоновой кости… Помнишь, одна газета так написала, по случаю признания тебя журналистом года – дескать, какой-то неправильный газетчик, сидит в башне, в народ не часто спускается, но сидит-то – высоко, и глядит-то – далеко… Недурственно, кстати, написали. Так вот хоть и писал ты, словно сидя в башне, но башня эта всем ветрам была открыта, как маяк на морской косе. Шумело, гудело вокруг – страшно вспомнить… Мог ли ты слышать ещё и меня, бедную, влюблённую в своего хозяина машинку?
– Да, девяностые … – вздохнул я. – Шумели так, что… Волна за волной, да огромные! Перестройка…Гласность… Долой КПСС!.. Даёшь многопартийность!… Долой КГБ – да здравствует великая Америка, лучший друг советских детей… Капитализация всей страны… Приватизация-прихватизация… Олигархи… Обнищание масс… Бр-р! Сколько душ потонуло в этом море. И я мог, ведь не выдержал, прижала жизнь – и тоже занырнул. Семь лет – пиар, катал избирательные кампании, потом бизняров продвигал, потом вернулся в издательское дело, сначала – своё, потом, прогоревши, – в чужое… Вот, теперь сижу на бережку, волной выплеснутый. Как Робинзон Крузо – «Бедный, бедный Робинзон!» Только он с попугаем разговаривал, а я – с пишущей машинкой…
Какая хорошая концовка для главы, – сработал во мне профессионал, но Любава – ах! моя вновь обретённая Любава! – оказалась иного мнения.
1 руб. 90 коп. Старая рукопись
…Итак, повторюсь: я подумал, какая хорошая концовка для главы получается, самое время переключить внимание читателя на другую сюжетную линию, но Любава оказалась иного мнения.
– Кстати, о, мой повелитель, – тренькнув нежным своим звоночком, сказала она. – Ты упомянул о нетленках. Что стало с тем романом, который мы отстучали с тобой ещё до начала девяностых? Надеюсь, он стал явлением? Насколько я помню, ещё до моей постановки на тумбочку его приняли сразу в двух издательствах. Я ждала, что вот-вот, вот-вот ты принесёшь и покажешь то, для чего мы столько с тобой трудились. Я так хотела посмотреть, хотела понять, чем это всех так очаровывают типографские буквы, чем они лучше моих. Нет, я-то знаю, что ничем они моих не лучше, но…Но ты взял и запихнул меня в чулан, я совсем там отстала от жизни. Надеюсь, ты стал знаменитым писателем?
Я не сразу ответил.
– Увы, моя милая, всё помнящая Любава, – вздохнул я, наконец-то прерывая затянувшуюся паузу. – Принять-то издательства приняли, в планы даже поставили – первое, государственное, издательство на 93-й год, второе, частное – на 94-й. Ну а в 92-м такое в «Союзе нерушимом свободных республик» началось! Государственное издательство быстро закрылось, частное (они тогда только-только стали появляться) – погрязло в американских перепечатках… Ничего с моим романом не вышло, милая. Не ко времени оказался мой роман. Извини, ты ведь тоже столько трудилась.
– Бедный, бедный, бедный мой повелитель…
– Ну что ты, Любава. Не жалей меня. Жизнь тогда така-а-ая пошла – куда там литературе! Как в те годы кто-то метко подметил: жить стало интереснее, чем читать. Всё менялось со страшной скоростью, старая житуха летела в тар-та-ра-ры, новая лезла и в двери! и в окна! и вообще во все дыры, образовавшиеся вдруг в огромном количестве везде – в стенах! в крыше! в полу! нашего, хм, советского общежития. Какая книга. Какой роман… Я сунул папку с нашей с тобой машинописью – помнишь, какой толщины она была? – в свой домашний книжный шкаф, да и забыл. Правду, правду говорю! Можно сказать, крест поставил. Все эти долгие-долгие годы даже не вспоминал. Ну, может, самую малость… Но, главное, безо всяких глупых сожалений. Так, ну, было и было, быльём поросло.
– И-и-и, – тонко заныла на одной жалостливой ноте Любава. – Это всё оттого, что ты меня на этого штатовского грёбаного Пью променял… Была б я в деле, глядишь, всё бы и полуууууу… получииииилось… Робинзон Крузо, говоришь… А у него, между прочим, не имелось на острове пишущей машинки… у него глупый попугай был… И то он знаменитым писателем стал!