Горринг должен был атаковать 5 апреля. 4-го вечером осажденные увидели, что на гребне Эссина зажглись турецкие сигналы. Сначала зеленые огни, что значило: «направьте боеприпасы», потом красные: «враг наступает». Утром Горринг телеграфировал: турецкие линии на передовой были разбиты.
Артиллерия Кута обстреливала транспорт, который доставлял вражеские подкрепления к Эссину. За гребнем слышалась напряженная канонада боя. Горринг не телеграфировал. На завтрашнее утро[196] активность транспорта возобновилась: очевидно, были поспешно вызваны новые турецкие подкрепления. Цепь кораблей была затоплена, затем установился туман. Когда он рассеялся, миражная дымка укрывала Эссин, огромный, как в опере, оазис, содрогавшийся от взрывов пушек. За миражной водой поднималась к городу настоящая вода. Все годные к бою люди были брошены на дамбы. Радиостанция Кута посылала сигналы, но они терялись в тумане; главный радист, единственный техник, был ранен. Наконец в десять часов вечера пришло сообщение от Горринга: «Не стреляйте в направлении реки». И все.
На рассвете — новая телеграмма: «Взял две передовые позиции в Сеннайят. В целом четыреста метров». Сеннайят был главной турецкой позицией за гребнем. Оттуда велась самая интенсивная стрельба, которую слышали там осажденные. Настроение в Куте поднялось, как в Иерусалиме во время Пасхи: торжествующие осажденные поднимались по переулкам на террасы, где местная толпа пряталась под старыми промокшими пальмами. Курс рупии возрастал от часа к часу.
В 8-30 бомбардировка прекратилась. Потом возобновилась. К 11 часам снова установился мираж. «Готовимся к атаке», — телеграфировал Горринг. Снова ничего, кроме канонады, скрытой за миражом в глубине ночи. Наконец, в час ночи — новая телеграмма: «Атакуем только завтра на рассвете». Тауншенд, в отчаянии, к тому же больной, больше ничего не понимал и сомневался, открывать ли огонь по реке, поэтому он, не без гнева, потребовал информации, чтобы согласовать свои действия с армией подкрепления. Никакого ответа. Бой, казалось, удалялся… Назавтра на рассвете грохот канонады вновь начался, еще дальше, чем вчера. Опять никаких новостей от Горринга. Радист Тауншенда снова связался со штабом в Басре, откуда ответили:
«13-я дивизия предприняла попытку атаковать на рассвете. Обнаруженная в ста метрах от турецких траншей, вынуждена была отступить с тяжелыми потерями. Роют траншеи, перестраиваются и эвакуируют раненых».
«Раз они копаются в земле, — проворчал Тауншенд, — то атаковать больше не будут». Турецкая пехота в траншейной войне была одной из первых в Европе: это уже увидели в Дарданеллах. Продовольствия оставалось на девять дней[197]. Тауншенд собирался форсировать проход с семьюстами годных к бою людей, которыми еще располагал. Вражеские пустые траншеи, как и его покинутые траншеи, превратились в реки. Дальше — Тигр, вышедший из берегов…[198]
Лоуренс собирался прибыть в штаб Горринга.[199]
Он ожидал, что его примут прохладно, так и случилось. Когда Тауншенд вышел на Багдад, «Незваные», к всеобщему раздражению, утверждали, что его успех долго не продержится: индийская армия пока что встречала лишь арабский контингент, не собиравшийся сражаться за Турцию; все изменилось, когда они встретились с анатолийскими войсками. Они просили о достаточной организации пропаганды — располагающей достаточными средствами — чтобы объединить племена: ненависть к туркам должна была позволить армии генерала Тауншенда прибыть в Багдад освободителями, если бы она организовала вокруг себя арабские иррегулярные силы. Тауншенд отвечал им, что она прибудет туда, потому что она сильна сама по себе. Теперь же сипаи армии подкрепления уже формировали пехотные полки: их лошади, ослепленные насекомыми, больше не были пригодны для боя.[200] В Куте каждый день насчитывали столько же умерших от голода, сколько от цинги, а русские остановились в Кирманшахе.
К счастью, информаторы Лоуренса говорили, что ситуация в осаждающей турецкой армии была немногим лучше: сыпной тиф вывел из строя больше половины ее сил. И ее коммуникации — даже Тигр — пересекали пустынные пространства, где властвовали разбойники-кочевники. Турецкая армия была неспособна сохранять за собой Тигр на протяжении тысячи километров: тем более — продвигаться в пустыню.
Официально Лоуренсу было поручено подготовить выпуск карт в регионе и обучить аэрофотосъемке специалистов индийской армии. Тайно — вести переговоры о снятии осады или отходе армии Тауншенда; а со своей стороны — попытаться разрушить турецкие коммуникации с помощью арабов.
Он вышел на связь с вождями кочевников. Как утверждали его информаторы, они были готовы к восстанию, если бы только их обеспечили боеприпасами. Лоуренс знал их за отличных воинов, когда они сражались с турками, а не служили им. Города Неджеф и Кербела уже поднялись. Но надо было ударить одновременно: бедуинам сирийской пустыни — по линии турецких коммуникаций, курдам — между Мосулом и Багдадом, арабам — из великой пустыни. Чтобы парализовать осаду Кута, на первое время было достаточно, чтобы в игру вступили руалла и несколько других крупных племен; но необходимо было, чтобы арабское восстание расширилось — Кут не мог быть спасен, а Багдад взят, если бы Халиль-паша не стал из осаждающего осажденным.
Этого нельзя было предпринять без согласования со штабом армии подкрепления. Лоуренс во второй раз собирался оказаться лицом к лицу с имперской волей Индии. Но сейчас у него были на руках лучшие карты, чем когда он собирался отправиться советником к Идриси.
Снова отказ. Он заметил им, что лорд Китченер, генералиссимус, признал восстание арабов в Месопотамии против турок; на что ему было отвечено, что правительство Индии несогласно по этому вопросу с лордом Китченером, генералиссимусом. Арабы нападали на английские суда, которые поднимались по Тигру, разграбляли английские конвои. Именно арабы принесли Халиль-паше новость, что осажденные готовят два временных моста. «Арабское население в Куте внушает много беспокойства», — несколько раз передавал Тауншенд; он укрепил свою полицейскую службу. В случае поражения он ожидал генерального восстания в тылу английских войск до Басры и, несомненно, подъема в Персии и Афганистане. «У меня, — писал он, — было достаточно времени узнать, что представляют собой арабы: это бандиты, подлые и жестокие. После битвы на Курне они безжалостно перерезали глотки отступавшим туркам. Они всегда на стороне сильного. Турки хорошо их знают и умеют с ними обращаться как следует».
Беседа проходила на борту пышного пакетбота, где помещался штаб, под широкими полотнищами шатра, который укрывал от падающих лучей солнца и от мух, гроздьями облеплявших пологи вавилонских дворцов. Лоуренс заметил, что, если арабы нападают на английские конвои, то нападают и на турецкие; что арабы действительно бежали из Кута, но не в таких количествах, как индийские солдаты; что, если некоторые информаторы Халиля были арабами, то те, кто был на секретной службе Тауншенда, тоже были арабами; что от этого населения, «внушающего беспокойство», британцы не понесли
Переговоров с верховным комиссаром Египта, если им и было о них известно, было им недостаточно. И Лоуренс понимал, что воля арабов к независимости вовсе не изменит точку зрения англо-индийского штаба, а только еще больше будет его раздражать. Они инстинктивно уподобляли офицеров «Ахад» индийским националистам, считая их скорее предателями турок, чем освободителями собственного народа. Лучшие английские офицеры в Индии считали альянс с арабами недостойным Империи; и их желание сохранить достоинство побуждало их лишь укреплять предрассудки их коллег, которым они сами были не чужды. Наконец, штабу не было неизвестно о «секретной» миссии Лоуренса. Хотя она была одобрена Китченером и главнокомандующим в Месопотамии, они упорно не одобряли ее. Сэр Перси Кокс, начальник политического бюро, отказался принимать участие в переговорах, которые «подрывали английский престиж значительно вернее, чем поражение». Лоуренс сам был уверен, что они провалятся. Он участвовал в них лишь потому, что получил приказ, и слушать, как упрекают его кадровые офицеры: «эта миссия недостойна солдата»[202], — это не ослабляло ту антипатию, которую они ему внушали. К тому же он выказывал большую агрессивность, чем обычно — организация кампании казалась ему плачевной; и арабское дело не выиграло ничего ни от его миссии, ни от его гнева.
Нет сомнений, что Лоуренс верил в глубокую эволюцию Империи, видел ее федерацией, основанной на свободном соглашении, где арабское королевство должно было найти свое место и выгоду. Нет также сомнений, что поведение Тауншенда совпадало с поведением штаба, которому было поручено помогать ему. Дискуссия, полная умолчаний (штаб не знал о переговорах, предпринятых Хуссейном), не интересовала Лоуренса: он глядел на позолоту 1900 года в баре, изъеденную всеми насекомыми Тигра, и хотел лишь пройти стороной мимо всего этого. Ценность восстания не могла быть доказана ничем, кроме самого восстания. Однако у него не было возможности это проверить. Было необходимо вмешательство авиации[203], чтобы позволить Тауншенду продержаться на время подготовки арабской интервенции. Он ничего не мог поделать, кроме того, что сам считал невыполнимым: добиваться отхода турецкой армии.
Сопровождаемый начальником Интеллидженс Сервис в Месопотамии[204], он появился за вражескими линиями как парламентер, чтобы вести переговоры об обмене ранеными. Им, согласно традиции, завязали глаза; Халиль-паша принял их тем же вечером. Они просили выслушать их наедине; миллион фунтов, затем два были с очевидным презрением и живым удовольствием отвергнуты.[205] Он оставил их на ужин[206]: вернуться к своим они должны были на следующее утро. Ужин прошел за обсуждением официальных предложений.
Халиль держался вежливо, смутно признавая, что английским парламентерам он был обязан честью отказаться от их предложений. Был подан пышный турецкий ужин, и беседа продолжалась на французском, среди великого безмолвия лагеря и осажденного города, когда тот и другой были полны умирающих, и не слышалось больше ни одного ружейного выстрела.[207] Несмотря на суждение Тауншенда об арабских обитателях Кута, Лоуренсу поручили просить, чтобы против них не было предпринято никаких репрессий. Халиль доброжелательно ответил, что вовсе не собирается предпринимать крайние меры; он повесит всего девять представителей знати. Ужин был подан в саду, под звездами Халдеи, снисходительными к мольбам.
Следовало договориться, чтобы больные и раненые индийцы были обменяны на пленных из турецкой армии; но те были в большинстве своем арабами, и Халиль не считал их турецкими пленными. Большая часть арабских пленных была заочно приговорена к смерти за то, что сдались добровольно. «Их единственное желание — перейти на сторону врага: ни одного нельзя поставить на передовую… Зачем их забирать? Чтобы расстрелять?»[208]
Как и офицеры индийской армии, офицеры Халиля твердили о подлости арабов: люди охотно считают подлыми тех, кто не по доброй воле сражается на их стороне. Но под их презрением, как и у их начальника, угадывалась враждебность арабов к ним: «Среди них нет ни одного, кому можно было бы доверять!» Лоуренс, насколько мог, поддерживал беседу, к удивлению Халиля, который спросил, откуда у него такой интерес к этим канальям. Каждая фраза генерала подтверждала то, что Лоуренс считал известным, каждая предполагала, что достаточно было лучше вести политику, и сила, затерянная в глубине пустыни, поднялась бы против этих презрительных турок и ослепленных англичан.[209]