Книги

Данте и философия

22
18
20
22
24
26
28
30

Именно здесь выходит на сцену, чтобы еще более усилить эту неразбериху, понятие символа. Те, кто считает творение Данте не только превосходно выстроенным, что, безусловно, соответствует истине, но и следующим в своем построении закону системы, а это уже совсем иное дело, – те повсюду с необходимостью обнаруживают следствия этой системы. Чтобы прийти к такому результату, нет ничего удобнее, чем усмотреть в поэме символизм в его множественных разветвлениях, благодаря чему всегда можно приписать тексту Данте тот смысл, которые он должен представлять с точки зрения усматриваемой в нем системы. На сей раз, однако, это заблуждение не абсурдно, ибо у Данте, несомненно, в значительной мере присутствует символизм. Вполне понятно, что его интерпретаторы расходятся между собой в понимании смысла этих символов и даже в понимании того места, которое они занимают в его произведении. Но, судя по всему, даже в этом пункте трудности искусственно умножаются сверх необходимости.

Из того факта, что в своих произведениях Данте использовал риторические формулировки, к коим обязательно обращался любой писатель, был сделал вывод, что Данте изучал и затем применял таблицу «модусов» литературного выражения, составленную св. Фомой в комментариях на Псалмы и на «Сентенции» Петра Ломбардского[374]. Точно так же на том основании, что Данте принимал классическую для теологов дистинкцию буквального, аллегорического (или мистического), морального и анагогического смыслов[375], посчитали возможным повсюду искать аллегорический смысл, вплоть до того, что буквальный смысл оказался погребен под бременем символов, которыми его нагружают. То, что у Данте присутствует символизм, причем в великом изобилии, очевидно; однако мы гораздо лучше поймем собственную природу этого символизма, исходя из текста дантовского творения, чем из правил Тихония[376]. Одно дело – сформулировать правила, позволяющие разъяснять различные смыслы Библии: то, чем занимается экзегет; и другое дело – пользоваться этими правилами, как и поступает Данте, при создании текста поэмы, объяснять которую предстоит другим.

Не подлежит сомнению, что в своем творении Данте применял фундаментальный принцип толкователей Библии: в «Божественной комедии», как и в Писании, знаками служат сами вещи. Но представляется, что в этих двух случаях символы нельзя объяснять одинаково, ибо сами символизируемые реальности имеют разную природу. Говоря точнее, населяющие поэму и обозначенные собственными именами люди выглядят в своем символическом значении сущностно иными, нежели все прочие реальности, наделяемые тем или иным духовным смыслом[377]. Если это верно, то для установления их значения нельзя пользоваться тождественными методами.

Возьмем несколько примеров. Хотя интерпретаторы Данте не всегда согласны между собой относительно смысла «сумрачного леса», льва, рыси и волчицы, они все молчаливо исходят из того, что символика этих существ имеет простую природу. Что бы они ни означали, они означают лишь какую-то одну вещь, которая остается по виду одной и той же, сколь бы многообразными ни были способы ее приложения. Кроме того, необходимо подчеркнуть, что практически между комментаторами Данте гораздо больше согласия в отношении символики вещей, чем символики персонажей его творения. Например, selva oscura [сумрачный лес] в начале «Божественной комедии» означает, несомненно, грешную жизнь человека. Скажем ли мы «грех», «порок», «грешная жизнь», это не имеет значения, ибо глубинный смысл остается тождественным. С этой точки зрения также не имеет значения, говорить ли о первородном грехе или о грехе актуальном[378]: прежде всего потому, что одного не бывает без другого, а также потому, что глубинная символика опять-таки остается тождественной: речь идет о грехе.

Это наблюдение можно также отнести к Холму, Солнцу, трем зверям и, вообще говоря, к бесчисленными символам, смысл которых просматривается без особого труда. Безусловно, есть и другие символы, относительно которых никогда не было согласия; но абсолютное большинство интерпретаторов, судя по всему, сходятся в том, что рысь символизирует сладострастие, лев – гордость, а волчица – алчность, или, в техническом и полном смысле слова, своекорыстие[379]. Разумеется, сладострастие, гордость и своекорыстие, в свою очередь, разделяются на виды, но все эти виды входят в один и тот же род, а этот общий род и есть то, что обозначается данными символами. Но их общий характер оказывается чистой фикцией, или, если угодно, просто образом, с которым Данте решил раз и навсегда связать определенное значение. Лес и волчица – это поэтические вымыслы, которые поэт предлагает нам и просит принять в качестве таковых. Для простоты допустим, что все символы такого рода образуют первое семейство. Тогда мы скажем, что в произведении Данте символические фикции, как правило, облекаются одним простым смыслом, который остается однозначным во всех его многообразных приложениях со стороны поэта и который, следовательно, может обозначаться одним словом.

Реальные персонажи, которых Данте вводит в «Божественную комедию», в некотором смысле тоже могут и должны рассматриваться как облеченные символическим смыслом. Это зримые и внушительные типы духовных реальностей, которые подчас превосходят реальных людей. Однако этот случай глубоко отличен от предыдущего. Как только мы поняли, что Орел символизирует Империю, мы не ожидаем от этого символа никаких сюрпризов – по той простой причине, что бытие орла, о котором идет речь, сводится к бытию в качестве символического образа Империи. Совсем иначе обстоит дело с Данте, Вергилием или св. Бернардом Клервоским. Нам говорят, что Данте символизирует homo viator, человека, совершающего странствие своей земной жизни. Несомненно, так; но Данте символизирует человека-странника потому, что в действительности им является. За поэтическим вымыслом «Божественной комедии» мы обнаруживаем человека, рассказывающего свою собственную историю и свой собственный человеческий опыт – опыт освобождения от порока действием божественной благодати:

Tu m’ai di servo tratto a libertate [Меня из рабства на простор свободный…]. (Рай, XXXI, 85). Quinci su vo per non esser piu cieco [Я вверх иду, чтоб зренье обрести]. (Чист, XXVI, 58).

Эти стихи, как и множество других, которые мы уже приводили и которые могли бы привести, подразумевают изначальную реальность повествования и персонажей, которые в нем встречаются. Вергилий в «Комедии» тоже ведет себя как живой человек, с которым у Данте установились определенные личные отношения; то же самое можно сказать о св. Бернарде Клервоском. Таким образом, символическое значение этих персонажей по необходимости оказывается сложным: ведь они остаются самими собой, и слово «символ» не может прилагаться к ним в том же смысле, в каком оно прилагается к чистым фикциям. Волчица не просто символизирует алчность, но, если отнять у нее этот символизм, в ней ничего не останется от нее самой, кроме внешнего облика. В подобных случаях именно смысл творит символ. Если же речь идет о Вергилии, истинным будет обратное, причем до такой степени, что, забыв об этом, мы рискуем глубоко ошибиться относительно смысла «Божественной комедии». Это верно, что Данте выбрал Вергилия и св. Бернарда, чтобы изобразить их как репрезентативные типы духовных реальностей; это верно также применительно к св. Бонавентуре и св. Фоме Аквинскому, царю Соломону и Грациану, Иоахиму Флорскому и Сигеру Брабантскому, а также множеству других персонажей. Однако здесь уже не смысл творит символическое бытие, а символическое бытие творит свой собственный символ. Коротко говоря, каждый из них символизирует прежде всего именно то, чем сам и является.

Поэтому было бы абсурдным начинать с вопроса о том, что́ символизирует Вергилий, чтобы толковать текст, исходя из символического значения, которое мы решили бы ему придать. Такой метод годится для волчицы; всякий раз, когда мы ее встречаем, будет правильным переводить этот символ просто и ясно: алчность. Но он не годится для Вергилия: этот персонаж играет в «Божественной комедии» сложную роль, аналогичную той, которую он действительно играл в жизни Данте и проявления которой обладают свободным, разнообразным, часто непредвиденным единством, свойственным индивидуальному живому существу.

Именно потому, что интерпретаторы Данте забывали об этом, они так часто искали в этом персонаже некую простую и однозначную символику, подобную символике волчицы, рыси или орла. Чего только не воображали! Из Вергилия хотели сделать символ имперской власти, человеческого разума, философии, безблагодатного природного порядка, и т. д. Нет ничего проще, чем выдумать множество подобных интерпретаций, но мы напрасно теряли бы время, ибо Вергилий, как и любой другой реальный человек, не сводим к абстрактному и голому символу. Этому противятся его гражданское состояние и свидетельство о рождении. Он не рожден символическим значением, но сам рождает его. По крайней мере, если мы не хотим читать «Божественную комедию» шиворот-навыворот, мы должны всегда идти от того, что́ в ней делает и говорит Вергилий, к тому, что́ он символизирует, а не наоборот. Так что

Вергилий здесь – высочайший из поэтов, но не Поэзия; мудрец, но не Мудрость; образцовый представитель естественных добродетелей и нравственного достоинства, но не Философия. Если на вопрос о том, что́ символизирует Вергилий, мы хотим получить односложный ответ, как в случае простых поэтических фикций, то на такой вопрос нет ответа. На него можно дать двадцать ответов, каждый из которых будет выглядеть единственно верным и исключающим другие, но в силу этого они будут противоречивыми. Быть может, более мудрым будет отказаться от этой игры, в которой исследования творчества Данте теряют больше, чем выигрывают.

Прежде всего, следовало бы отказаться от нее в отношении Беатриче. Я критиковал – быть может, более сурово, чем требовалось – некоторые из символических толкований Беатриче, не предложив никакого собственного толкования. Конечно, можно рассудить, что это слишком легкий метод. Сожалею, но из невозможного не следует никакого вывода. Те, кто в принципе считает Беатриче не более чем поэтическим вымыслом, имеют основание ставить проблему ее символики так, как если бы речь шла о символике волчицы или орла. Именно это они и делают, пытаясь отыскать в ней простой и однозначный смысл, когда, например, видят в Беатриче Теологию, Веру, Благодать, Откровение, богословские добродетели, Созерцательную Жизнь в ее трансцендентности по отношению к жизни деятельной, Сверхъестественную жизнь и т. д. Даже если придерживаться наиболее правдоподобных символических толкований, их имеется бесконечное множество, но ни одно из них не отвечает всем данным проблемы – именно потому, что каждый из авторов этих толкований упорно держится за своё, не стремясь и не приходя к согласию с другими толкованиями, но и не устраняя их.

Что нужно сделать, чтобы выйти из затруднения? Вернуться к золотому правилу, предложенному Микеле Барби: «Важнее всего – понять поэзию Данте». Отсюда естественно следует второе правило: «То, что вне сознания поэта, для нас не может иметь значения». Что именно в данном случае находится в сознании поэта? То, что Беатриче – это блаженная душа женщины, которую он некогда любил. Для Данте бессмертие души обладает абсолютной достоверностью, поэтому актуальное существование Беатриче для него несомненно. Несомненно для него и то, что Беатриче пребывает среди блаженных, а следовательно, обладает всеми привилегиями и всеми духовными добродетелями, подобающими ее состоянию. Удивительно ли, что она выполняет у Данте множество функций, которые ей приписывают? Богоизбранница, о славе которой, как мы знаем, размышляет Данте, она способна быть орудием его нравственного исправления и религиозного спасения. Она способна действовать на его стороне, ибо блаженные ясно видят с небес всё происходящее на земле и могут вмешиваться в наши дела в согласии с тем, чего желает божественное правосудие[380]; и хотя обычно они так не поступают, в исключительных обстоятельствах это бывает[381]. Беатриче способна заступаться за Данте перед Богом, причем тем успешнее, что ее любовь безупречно совершенна; более того, Данте может законным образом ей молиться, ибо она – святая, а всем святым, non solum superiores, sedetiam inferiores [не только высшим, но и низшим], надлежит молиться[382]. Ссылаться на св. Фому Аквинского в поддержку этих утверждений необходимо лишь для того, чтобы напомнить: речь идет о подлинно христианских утверждениях, ибо любой христианин знает, что дело обстоит именно так. Чтобы знать это, Данте не нужно было быть тем theologus Dante, которым несколько злоупотребляют.

Коль скоро это верно, мы можем понять «Божественную комедию» так, как понимал ее сам Данте, лишь при условии, что будем рассматривать как вымысел то, что для него самого было лишь вымыслом, и как реальность – то, что он сам мыслил как реальность. Те, кто не разделяет веру Данте, тем не менее, не освобождаются от обязанности читать его творение как творение верующего. Те, кто разделяет его веру, но не чувствует реального присутствия мертвых, позволившего Данте жить в мысленном общении с ними, не имеет права на этом основании рассматривать Вергилия и Катона так, как если бы они для самого Данте были тем, чем являются для его интерпретаторов. Во избежание этой ошибки не следует заниматься поисками ярлыка для того, что́ символизирует Беатриче, и сводить ее к имени, обозначающему этот символ. В произведении Данте, которое мы пытаемся понять, Беатриче есть некто, а не нечто: существо, которое Данте представляет нам как реального человека и которому, как живому существу, присуща сложность[383].

В самом деле, перед нами – блаженная душа, которая наслаждается ви́дением Бога лицом к лицу, которая заступается и молит за того, кто ее любит, которая вступает в действие, чтобы открыть ему глаза на его прегрешение и привести его к конечной цели. Могли ли нам представить ее, не обращаясь к понятиям небесного блаженства, созерцания, богословских добродетелей, веры, благодати, короче говоря, всего того, что в совокупности определяет христианскую жизнь в ее совершенстве? Стало быть, все это правильно отмечается и ассоциируется с личностью Беатриче; но было бы произволом заключать отсюда, что Беатриче и есть Свет Славы, или Теология, или Созерцательная Жизнь, или любое другое из этих понятий. У нас даже нет права заключать, что она есть Христианская Жизнь, взятая в целом. Святость этой богоизбранницы точно так же не позволяет нам сводить ее к этим понятиям, как святость св. Франциска, св. Доминика или св. Бернарда не позволяет сводить их к подобным абстракциям.

III – О политическом и религиозном идеале Данте

Лучшие интерпретаторы Данте согласны между собой в том, что проблема отношений между Церковью и империей составляет средоточие всех политических исканий Данте; но между ними нет согласия относительно природы этих отношений. В частности, это касается Микеле Барби и Бруно Нарди – двух историков, чье мнение в этом вопросе для нас чрезвычайно весомо и разногласие между которыми – по этой же самой причине – нас особенно смущает.

Чтобы объяснить для себя их противостояние, прежде всего обозначим его причину. Она заключается, на мой взгляд, не столько в их анализе текстов, относительно которых М. Барби и Б. Нарди согласны друг с другом, сколько в некоторых личных тенденциях, побуждающих проецировать эти тексты в противоположных направлениях. С точки зрения Бруно Нарди, независимость государства от Церкви с необходимостью предполагает автономию разума от теологии. Со своей стороны, я думаю, что этот превосходный историк в данном вопросе прав, ибо и мне абсолютная независимость государства от Церкви представляется невозможной, если философия, которой руководствуется государство, сама подчинена власти Церкви[384].

Но Бруно Нарди не останавливается на этом. Уступая естественному движению собственной мысли, он добавляет, что в результате Данте пришел «к той разновидности политического аверроизма, которой чуть более десяти лет спустя предстояло, напротив, стать отправным пунктом для политических доктрин Марсилия Падуанского»[385]. Здесь перед нами, считает Б. Нарди, разбивается скорлупа средневекового мышления и выходит на свет мышление ренессансное. Безусловно, «Божественная комедия» вернется в этом пункте к средневековой постановке проблемы, но, по крайней мере, «Монархия» свободна от нее. Таким образом, в этом тексте, по словам Дж. Джентиле, Данте восстал против «схоластической трансценденции».

Прежде всего, представляется очевидным, что Бруно Нарди выходит здесь далеко за пределы того, что́ позволяет ему утверждать его проницательный анализ текстов Данте. Пожалуй, я оставлю в стороне поднятый им вопрос о возвращении «Божественной комедии» к предшествующей по отношению к «Монархии» точке зрения. В самом деле, ответ на него зависит от следующей проблемы: действительно ли утверждать независимость разума от веры означает ipsofacto восставать против «схоластической трансценденции»? Вовсе не обязательно. Можно признавать абсолютную независимость разума от теологии, в то же время признавая его тотальную зависимость от Бога. Но именно таково учение Данте. Следовательно, вывод Дж. Джентиле и Б. Нарди не соответствует посылкам, из которых его хотят извлечь.

Но можно ли, по крайней мере, утверждать, что Данте приходит «к некоей разновидности политического аверроизма»? Здесь мы опять-таки оставим в стороне совсем другую проблему: был ли аверроизм, к которому приходит Данте, тем самым аверроизмом, из которого будет исходить Марсилий Падуанский? Я так не думаю, но это совсем другой вопрос[386]. Как бы ни обстояло дело с этим последним пунктом, коль скоро речь идет о «разновидности» аверроизма, о каком именно аверроизме идет речь? С проницательностью и честностью, делающими ему честь, Бруно Нарди замечает, что Данте, «проявив неслыханную дерзость мысли, сплавил с богословской доктриной чисто аверроистские элементы и не впал в ересь. Так, он смог извлечь из аверроистской теории выгоду для своего политического тезиса, избежав необходимости подписаться под тезисом о единстве интеллекта и вечности человеческого рода»[387].