Книги

Четыре четверти

22
18
20
22
24
26
28
30

Примерно так всё и было. Только без стенаний. И среди людей.

Божественные безбожники

Не помню, кто сказал это мне. Жив он был или мёртв. Не я ли сама, живая и мёртвая, сказала. «Гений – это проводник крика». Древние считали, проводник – не сам художник, но его компаньон, некий дух. Видимо, с тех времён поезд успел сменить направление. Не сверху вниз, а снизу вверх. Крик к пустым небесам. Я не гений, но говорю: «Чем больше в тебе мира, тем меньше человека». Я говорю: «Что внутри, то и снаружи». Чтобы сказать одну фразу, порой приходится толкать целую речь. Беру и толкаю. Не для кого-то. Так, чтобы было. Рукописи горят. Сжигала многократно. Историю о девочке, обделённой телом, я счистила из интернета, дописала, отредактировала (чуть ни двинулась, пока редактировала), нарочно распечатала и… сожгла. Причина? Вот, фрагмент сгоревшей рукописи, уцелевший единственно в моей памяти. Причина в нём.

«…Иногда её мысли сплетаются в тесный клубок наложенных друг на друга слоёв. Крест-накрест или в форме звезды Давида. Но куда чаще они напоминают порванную сеть с несколькими началами и отсутствием конца. С вылезшими мохрами, не позволяющими причесать их. Наблюдения Лики – ёрш в парикмахерском кресле. Вроде бы, материала достаточно, но работать с ним – невозможно».

Прошла неделя. Отец не приехал. Сказал: «К новому году». Мы пошли в школу. Пошли, но как бы остались у себя, в себе, на летней кухне. Диана Чекова отошла от нас к Тане. Ольга Тришина уехала от нас к святыням. Алина Чистякова (без четвёртой), с Васей, казалась его мамочкой и дочкой сразу. Мы с Марком перестали обращать внимание на кого-либо, кроме друг друга. Это назревало, и это произошло. Что кто говорил, нас волновало не больше, чем цвет белья.

Моё тело напоминало дневник. Резаный, колотый, подпаленный. Синяки, ссадины, засосы. Багровый шрам на шее, похожий на подкову: отпечаток зажигалки под волосами. Мы уничтожали друг друга. Потому что «Быть для…» или «Быть с…», даже «Быть в…» оказалось мало. Быть им или быть ей, вот к чему рвутся люди, друг на друге зацикленные. Если живёшь среди боли, без боли второго не прочувствовать. Радар на неё. Чем себя окружаешь, то ты и сам.

Я, до всего, резала руки. Он прижигал мне ноги. Я дробилась на вымыслы. Он разбивал мне лицо. Он грыз себя мыслями. Я кусала его кожу. Он отдавал жизнь по капле. Я пила его кровь.

Жуткие вещи творят люди с теми, кого любят… как самих себя. Но это хотя бы проявилось. Много нежности, много грубости. Много страсти, много страха. Им владели поочерёдно два желания: жить и умереть. Если бы жизнь была телом, жизнь Марка заняла бы моё. Исписанное маркерами. В шрамах. Рёбра под грудью, едва начавшей округляться, тонкая талия, узкие бёдра и плечи. Не то нимфетка, не то нимфоманка. Что примечательно: моногамная нимфоманка. Архаизм, в изменчивом мире, незаметен, если моногамия – кровосмешение.

Когда любишь кого-то, вне слов, вне мыслей, вне самого себя, человек, кого любишь, он – совершенство. Ты глядишь на него и видишь: вот он, бог. Тебе хочется, чтобы он был вечным. Тебе больно от его временности. Ты думаешь о его смертности, и эта смертность – боль стократ хуже, чем может придумать изощрённый ум палача. Любовь – это вечность; время – это смерть. Но, желай ты утверждения совершенства и только, было бы ещё полбеды. Оборот этого желания – уничтожение. Полное уничтожение и любимого, и себя в качестве идолопоклонника. Съездить богу по физиономии. Трахать бога, становясь им. Оставлять его, истощённым и отдельным от тебя. Вот чем мы занимались на летней кухне, в декабре четырнадцатого года.

Ничто нам не препятствовало.

Ничто не препятствует мне писать. Я не могу. Замкнутая в процессе, должна оставаться в нём или умереть. Буквы на полу, как мыши, бегают. Буквы – я и они, больше ничего и никого. Я собираю их. Они рассыпаются.

У меня всегда было сложно с концами, если это не финальная ария. В случае либретто конец – только в данном его выражении, само оно вечно. Вечно поёт Виолетта, падшая, безвестно умирая от чахотки, и её прототип, на руках Дюма-сына. Что касается постели, там конец, оргазм – новое начало, их никогда не будет достаточно. Цикличность жизни и смерти. Мне тяжело писать свой финал, потому что… финал ли?

Папа вылетел двадцать пятого декабря. У ребят, в школе, должна была быть дискотека. Да, под Аварию. Дискотека состоялась. Папа не долетел. Самолёт разбился. Официальная причина: неисправность двигателя. Накануне мы говорили с ним, оба, особенно Марк. Марк признался, что хочет в Питер. Хочет домой. Я призналась, что поступаю в музучилище через полтора года. Нет границ в ограничении ролью и звуком (везде, кроме сцены, они есть). Папа признался, что прятался в работу – от нас и от себя, и хочет исправиться. Моё признание стало былью. Я училась у лучших преподавателей. Макс не платил.

Роман Олегович вылетел. Мы пошли, вместе, в школу; спортзал был наряжен. Билет на поезд был куплен. Его, из Москвы – сюда. В спортзале царило нечто. Девочки фотографировались. Лёха, посматривая на меня, диджеил над ноутбуком с колонками. Марк усмехнулся, на его посматривание. Я, вся им размеченная, в чёрном платье под горло (человек в футляре), чёрных колготках, чёрных шнурованных ботинках, со свежеокрашенными корнями чёрных волос, смотрела на него и только. Расслабленные жесты, спокойная уверенность. Больше нечего нарушать. Что бы он ни делал. Ему дозволено.

– Давай папу скорпами в акустике встретим? – предложила я.

– Можно, – согласился Марк. Мы танцевали. Ни на кого не глядя. Его рука на моей талии, мои ладони на его плечах. На нас, во все глаза, таращилось оно, оно не спало, но мы на оно не смотрели.

А потом позвонила тётя. И, вибрируя от слёз, сообщила: нет больше папки. Взорвался папка. Одни вы, сиротки. Идите домой. – В летнюю кухню к Скворцовым. К божеским правилам.

Марк стиснул зубы.

Марк позвонил Максу и спросил его: «Что теперь, в приют наследничков? Или на попечение ближайшей тётки?» Макс (хороший он всё-таки человек) заявил: «Ничего подобного. Приезжайте, и немедленно. Бери Марту, довези Марту, бери её в поезд, я вас здесь встречу». Я смутно помню этот эпизод. Вроде бы, мы стояли в школьном коридоре. Я стояла, как статуя, с сердцем в другом. Он, моё сердце, держал телефон у уха. Решение насущного помогало ему не выть. У него была я, о которой нужно заботиться. Его боль откладывалась на потом.

Мысль не укладывалась в голове. Женщина разорвалась в себе. Мужчину разорвало среди железа. Мальчик взял девочку за руку. Он трахал её, но демонстрировал не это: «Никто не тронет тебя, пока я жив».