По возвращении из-за границы последний раз приезжал Виктор Эльпидифорович в Саратов — развязался с делами, простился с домом, с родными могилами. Больше ему здесь уже не бывать…
А на московской земле жизнь шумная, сумбурная, суетная. В начале 1904 года вступил он в новое, только что созданное объединение — Союз русских художников. В Союзе соединились «мирискусники» с московскими художниками, большей частью из передвижников: А.Н.Бенуа, М.В.Добужинский, К.А.Сомов, А.Е.Архипов, С.Ю.Жуковский, А.М.Васнецов, К.А.Коровин, С.В.Малютин, А.А.Рылов, В.В.Переплетчиков, К.Ф.Юон… Имя Борисова-Мусатова встало вровень с ними. Для многих любителей живописи, критиков он и вообще становится одним из определяющих мастеров эпохи; недаром же вскоре, в 1906 году, писал П.П.Муратов: «Может быть, недалеко уже то время, когда эти годы, годы Серова, Коровина, Врубеля, Сомова, Якунчиковой и Мусатова, будут называться лучезарной эпохой русской живописи»11.
Москва не Саратов, с его ограниченным кругом общения. Опять-таки стоит только имена назвать: И.Остроухов, В.Брюсов, А.Белый, С.Мамонтов, В.Серов, В.Поленов, В.Кандинский, М.Врубель, М.Ларионов, Н.Гончарова, С.Судейкин, Н.Сапунов, Вяч. Иванов, К.Бальмонт, М.Волошин, С.Танеев, Н.Метнер… всех опять же не перечесть. Наезжают в Москву и петербуржцы, с которыми давно установились дружеские связи.
В.Брюсов, основавший журнал «Весы», попробовал привлечь художника к сотрудничеству, заказал оформление одного из номеров (№ 2 за 1905 год). Но, вероятно, что-то не заладилось. Брюсову, деспоту по натуре, нужны были рядом люди более податливые характером; Борисов-Мусатов для него слишком самостоятелен, твёрд, независим. Ну а когда выявилось имя общего знакомого, В.Станюковича, это Брюсова также не могло обрадовать, неприязнь к одному должна была перейти и на другого. Не сложились отношения — так говорят в подобных случаях.
С Андреем Белым они более подходили друг к другу. Тот и вообще смотрел на Борисова-Мусатова одно время снизу вверх: писал стихи под впечатлением от мусатовской живописи, радовался одобрительным отзывам художника о своих поэтических опытах.
А Борисов-Мусатов и вообще поэзию символистов предпочитал, особенно Бальмонтом увлекался: немало обнаружено в архиве художника выписанных стихов этого старшего символиста. Даже странным порою кажется: спокойствию и сосредоточенности живописного мышления сопутствовало у Виктора Эльпидифоровича какое-то экзальтированное восприятие слова: он и сам несколько манерно выражался, и чужие словесные опусы предпочитал несколько жеманные. «Чуждый чарам чёрный челн»— над таким замысловатым словесным изыском Бальмонта, заворожившим нашего героя, даже З.Гиппиус, сама в этом отчасти не без греха, и та иронизировала. Но ничего уж тут не поделаешь: само время, как ни старался Борисов-Мусатов от его тирании избавиться, заболевало такою склонностью всё откровеннее — и других затягивало. Интенсивность деланных эмоций, ставшая для иных художников смыслом творческого процесса, располагала и влекла к неестественности внешнего проявления переживаний. В пределах своего искусства Борисов-Мусатов выдерживал строгость вкуса, в чуждых сферах подобной твёрдости не имел.
А что до связей и сопряжений живописи Борисова-Мусатова с символизмом вообще, то опять-таки повторим уже говоренное: в творчестве он оставался исключительным эгоцентриком и все запредельные тайны бытия пытался прозреть лишь настолько, насколько они соприкасались с его потаённым внутренним миром. Игра мировых начал и стихий вне творимого им мира его мало занимала. Религиозное постижение бытия совершалось им лишь на уровне подсознания, уровне инстинктивного творчества. Мистицизм Борисова-Мусатова можно бы назвать мистицизмом экзистенциальным, направленным в сокровенные глубины его индивидуальности. Утвердившему себя демиургом собственного мира, его самодостаточным энергетическим узлом, ему не требовалось иных богов и творцов, никаких иных источников духовной энергии. А вот насколько он прав был в своём мирочувствии и миросознании, в своём новотворении — то уже проблема иного, более высокого уровня осмысления. На своём-то уровне он был прав безусловно.
Но в мире своём он был один, как был одинок и среди людей искусства, его окружавших. Одиноким можно быть и среди толпы. Вот разительный пример: А.Бенуа, с коим Борисов-Мусатов и общался много, и в переписке состоял, в обширных своих мемуарах ни словом о том не обмолвился. А кажется, не из последних же живописцев времени своего был Виктор Эльпидифорович. Не зацепил, выходит, сознания и памяти? Или слишком особняком стоял, слишком сам по себе был? Добужинский на один абзац всё же расщедрился (он ранее был приведен здесь), но сумел сообщить лишь несколько внешних деталей: горбатый, болезненный, с браслетом на руке… Это одно означать может: общения на более сущностном уровне и не было, следовательно.
Или ещё пример. Навещает Мусатовых в Подольске давнишний приятель— И.Грабарь. Кажется: вот одна из последних встреч (а из тех, о которых рассказано, так и последняя), о подобных всегда стараются вспомнить нечто особенно важное, как перед всяким расставанием. О ком, о чём вспоминает Игорь Эммануилович? «Когда я приехал в Подольск, был яркий солнечный день и чудесный иней. Мне захотелось написать этюд, но так как я не взял с собой красок, то взял у Мусатова холст и темперу — масляных красок у него не было — и написал в саду этюд дерева и кустов в инее на фоне бирюзового неба и красного, залитого солнечными лучами сарая. Это было в последних числах декабря, уже после открытия выставки Союза»12. О ком, о чём захотел поведать нам мемуарист? О себе. О том, как со вкусом рисовал на хозяйском холсте. А до самого хозяина память не дотянулась.
Вот оно, зримое и осязаемое одиночество. Одиночество в общении.
«…Ни в Товариществе, ни в Союзе у меня нет ни одного товарища. Я чувствую только одиночество, и ничто, ни там, ни здесь, меня не привязывает»13,— то же и сам Виктор Эльпидифорович признаёт.
Впрочем, художники по преимуществу и вообще эгоцентрики — так уже природою определено.
Но это не значит отнюдь, что наш герой замкнут, угрюм и нелюдим. Внешне — весьма экспансивен, говорлив, общителен. Н.Холявин, например, называет его «любимым собеседником», когда вспоминает совместное пребывание во Введенском, под Звенигородом. О чём же беседовали-то? Кто знает… То мемуарист счел несущественным.
Введенское Мусатовы посетили летом 1904 года и некоторое время, короткое весьма, там прожили. Это третья, после Слепцовки и Зубриловки, усадьба, давшая зримые формы миру мусатовских грез. «Времена года» создавались под воздействием звенигородских впечатлений — преимущественно.
Тут сама жизнь в дни пребывания Мусатовых шумнее и многолюднее была, чем в Зубриловке, и светлее, и веселее. Движения больше было. Больше движения и напряженности эмоциональной и во «Временах года»— если сравнивать с «зубриловскими» вещами.
Метода начальной стадии создания живописных пространств была у художника всё та же: вереница женщин, наряженных в старинные одеяния (специально с собою привезённые), вершила неторопливое движение по усадебному парку, художник наблюдал за совершающимся через глазок фотоаппарата. Сохранились и фотографии те — любопытно сравнить с живописью — и несколько этюдов от визита в Введенское.
Усадьба не могла не растревожить воображение художника. Она влекла и памятью своею: здесь жила Мария Якунчикова, бывали П.И.Чайковский, А.П.Чехов.
…Чехов умирал как раз в те дни, когда Борисов-Мусатов гостил во Введенском… Самому оставалось ещё больше года.
Только вот жить не на что было. Работа идёт, денег за неё никто не платит. Выставляемые картины пользуются успехом всё большим, да покупать никто не спешит. Виною тому отчасти сам автор: цены установил неимоверные: за «Гобелен» запросил полторы тысячи, за «Водоём» и того больше — целых две с половиною. «Мусатов предпочитал голодать, чтобы заставить считаться с собой», — утверждал позднее Букиник. Разумеется, коллекционеры желали купить подешевле. Они знали: при жизни художника даже шедевры могут идти по бросовым ценам, стоимость возрастает после смерти мастера. Автору, правда, в том мало утешения: ему жить при жизни надо. Борисов-Мусатов решил всё переиначить и повёл борьбу: кто кого переупрямит.
Одно плохо: покупщикам ждать было легче, они могли и на измор упрямца взять — в прямом смысле. (На деле вышло по-заведённому: основная часть наследия мусатовского была куплена именно после его смерти, что надолго обеспечило жизнь вдовы и дочери — и то благо.) Вслушаемся в крик отчаяния, в мольбу о помощи — в письме Борисова-Мусатова супругам Поленовым (декабрь 1904 года):