— Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно.
— Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.
— Пора.
Спят громадные горы; спит зеленое, светлое небо над навсегда замолкшей землей»67.
Это или что иное ощущал Борисов-Мусатов, пробираясь узкой дорогою между горных круч, но Кавказ запал в его душу надолго, С особенной ясностью оживились в нём воспоминания о Кавказе в сутолоке пестрой парижской жизни: по контрасту мимолетной суеты с вечным спокойствием почти космического равнодушия к человеческой малости, что отразилось в снеговом сиянии гор. Недаром же через три года писал художник из Парижа: «Хотел бы снова я побродить по скалам, побыть в деревушке, где и помину нет о сутолоке, подышать прозрачными голубыми далями, щуриться и раскрыть глаза на блистающие горные снега, дать сердцу замереть при взгляде на долины внизу, — я так давно не видел этого серебристого. солнечного света, рассыпанного по каменистой глуши»68.
И вот парадокс: не только по контрасту, но и по сходству вспомнился Кавказ в Париже: «В Париже… глаза разбегаются. Я испытал то же самое чувство на Кавказе и не мог что-либо там написать. Но теперь я прекрасно вижу все его характерные детали и, в то же время, весь его ансамбль. Мне кажется, что сейчас я мог бы многое рассказать о Кавказе»69.
Однажды он всё же не утерпел и где-то у подножия Казбека, сидя свесив ноги над пропастью, написал горы, погруженные в небо, «причём небо было взято им во всю силу своей синевы»70. Как же Борисову-Мусатову без синевы?
После некоторого сидения в Боржоми (обезденежел и ждал перевода) путь художника продолжен был к морю, в Батум. «Батум в художественном отношении имеет массу интересного. Бульвар очень жидок, но зато очень хорош плоский берег, идущий вдоль него с широкой далью моря. Самая же большая масса материала — это есть гавань. Широкая бухта с кораблями всех наций и типов, деятельная работа, типы людей до того различные, что ни за что не представишь себя в русском городе. Всё это на фоне моря и гор. И всё обладает удивительной красочностью»71— так пишет он Россинскому, с которым перед тем расстался. Что может привлечь и взволновать живописца? Красочность — что же ещё!
За Батумом следует Крым — несколько дней морского плавания.
Живописец до мозга костей сказывается здесь в каждом его наблюдении. Сколькие до него пытались передать словами свое ощущение от моря, но лишь живописец мог выразить его так: «Передо мною стояла высокая стена ярко-бирюзового цвета. Внизу она была покрыта жилками, которые серебрились и переливались на солнце. То было море. Верхним краем своим оно упиралось в светлое небо. Нижним ласкалось к белым, ярко-белым на солнце домам божественной Алупки»72. Красочность, цвет — ничто, кроме цвета, кажется, не волнует его.
И ещё он живет ликованием надежды — в этом красочном, ласковом мире. Рядом — любимая девушка. Они уже условились ехать вместе в Париж. Она тоже в мечтах, в будущем, как и он… Впереди — Париж, окончательное овладение мастерством и творчество, творчество… И любовь?
…Только тот, кто знает, что значит растравить себя до измождения мечтами и надеждой, поймёт, что испытал Виктор Борисов-Мусатов, когда получил, вернувшись в Саратов, «проклятое, несчастное» письмо из Крыма. Все совместные планы сорвались. Причина объяснена банально просто: безденежье.
Ответное письмо его поразительно. В нём не только упреки, хотя без них (как же иначе?) тоже не обошлось: «Ну скажите, ради Бога, что все эти ваши слова о своей любви к искусству разве не есть пустословие? Разве все ваши бросания куда-то, в силу каких-то высоких, но тайных принципов, не доказывают отсутствие у вас какой бы то ни было любви к искусству? Разве, любя и веря в принципы искусства, можно его постоянно отодвигать на задний план для служения или преклонения другим принципам, высоким, но для которых артист не может отдать свою душу целиком»73. Но, как ни упрекай её, важнее — что самому делать? Всё просто: если жизнь обманывает, то как не пожертвовать всем ради единственного, что способно утешить и спасти, — ради искусства? Борисов-Мусатов ещё раз провозглашает: нет для него ничего выше его кумира, идола — выше искусства: «…мир искусства для нас всех есть самая заветная мечта, наш самый высокий идеал, и… принципы искусства есть для нас самые дорогие принципы, которым мы и должны следовать… Я немножко фанатик, как и всякий артист. Артист же есть человек, ибо всякий артист что-нибудь любит. (…) Любить можно только то, что знаешь. Чтобы иметь право сказать, что я верю в то-то, нужно это доказать делом. (…) Только отдавая всю свою душу каким-нибудь принципам, можно что-нибудь существенное сделать для этих идей. Нужно всегда иметь в голове одну идею искусства, которая бы засела гвоздем в ней и всегда служила его принципам. Какая жизнь так полна самоотречением в пользу высоких идей, лишениями и разочарованиями, как не жизнь художника? Отзывчива на все хорошее впечатлительная душа художника и всегда готовa на самопожертвование… О себе говорить ничего не буду, ибо моя судьба уже решена»74.
Вечный урок человеку: не усердствуй мечтою, не дерзай предполагать. Располагать — все равно не тебе.
Что ж, пусть так. Только бы искусство не обмануло — неизменный кумир.
Но — будь что будет. «Жребий брошен, Рубикон перейден», — повторяет он с безоглядной решимостью Цезаря, бросающего вызов судьбе.
В кармане заграничный паспорт. Впереди — Париж…
Впереди ещё десять лет жизни.
И ЕЩЁ ГОДЫ УЧЕНИЯ
ПАРИЖ 1895–1898