Может быть, лучше было остаться, не ездить в Париж? Резонов много. Он и сам признавался: «…узнал за это время, как работают там (в Мюнхене. —
В одном ли Пювисе дело? Не будем ворошить глубоко личное, допытываться до причин, какие нам все равно уже недоступны. Удовлетворимся Пювисом да признанием Грабаря: «Но общая художественная атмосфера, но художественный уровень и, главное, идеалы живописи были в Париже, вне всякого сомнения, выше, чем в Мюнхене»20.
Ну а выше «идеалов живописи» для живописца Борисова-Мусатова ничего не существовало.
С Пювисом, однако, не повезло. Наш герой решил изменить Кормону и попроситься на обучение к своему кумиру. Одного лишь боялся, по собственному признанию: как бы старик (а ему уже за семьдесят) не помер. А старик «сделал хуже»: женился. Не подозревая о том, саратовский провинциал заявился к мэтру чуть ли не спозаранку — в девять утра. «Самый большой художник» вышел к беспардонному посетителю в бледно-сиреневом халате, «проникся чувством уважения» к просьбе принять в ученики, но «с грустью» (как показалось гостю) отказал, оправдываясь тем, что и вообще закрыл свою мастерскую — по семейным обстоятельствам.
И как всё-таки живописец во всём сказывается: из всех внешних деталей той нерадостной ситуации запомнил Борисов-Мусатов лишь одно — цветовое пятно халата.
С досады вознамерился было наш герой махнуть в Мадрид, «чтобы поучиться на Веласкезе», да вовремя одумался и остался у Кормона.
А с живописью как же?
Возвращение к Кормону означало новое отлучение от красок. Кормон не только сам вялый живописец, но и учитель-цветоненавистник, и это тем более парадоксально, что не кто иной, как сам Ван Гог тоже у него учился, о чём никто из русских долго не подозревал — лишь позднее случайно узнали.
А с живописью так, как и всегда было: её секреты Борисов-Мусатов выведывал у неё сам, без активной посторонней помощи. В живописи он почти самоучка: шёл себе своим путём, мало обращая внимания на недовольство наставников. И вот странно: в живописи едва ли не все премудрости превзошёл, а рисунком так и не овладел вполне.
Живописи были посвящены два летних его приезда в Саратов — в 1896 и 1897 годах. Вдали от Кормона, дорвавшись до красок, Борисов-Мусатов изнурял себя погружением в цветовую стихию. В том он проявил себя как достойный единомышленник импрессионистов — до поры. Пленэрные достижения в «Маках» и «Майских цветах» закреплялись им и развивались через серию южных этюдов к работам «саратовско-парижским». В Париже, впрочем, писал он мало, скрытно. Дошёл до нас от той поры лишь небольшой городской пейзаж «Эйфелева башня», написанный в чисто импрессионистической манере: «…художник пытается писать не предмет, освещенный солнцем и окутанный воздухом, а самый воздух, само пространство, туманную атмосферу, в которой угадываются предметы»21.
Ряд этюдов, написанных в Саратове, картину «Дерево на солнце» можно было бы выставить смело в парижских салонах рядом с Моне и Дега. Но то лишь недолгий кусочек времени на его живописном пути. У Борисова-Мусатова впереди иные цели, чем погоня за мгновенными живописными впечатлениями, — это лишь увлекло, но не подчинило себе.
В Саратове Виктор Эльпидифорович сошелся с молодыми художниками— К.Петровым-Водкиным, П.Кузнецовым, П.Уткиным, скульптором А.Матвеевым, — работал с ними нередко на этюдах. Позднее, уже после смерти его, последние трое составили основу объединения «Голубая роза», не слишком, правда, долговечного. Могло ли без мусатовского влияния возникнуть это сочетание, столь странный цветовой образ — голубая роза?
Как раз в тот период и осуществил он идею «сделать опыт над женской головой, не стесняясь яркостью красок», эксперимент с цветом и временем — в двух работах: «Девушка, освещенная солнцем» и «Девушка с агавой» (обе— 1897). Тут уже не живописное впечатление от натуры, а попытка утвердить собственное миров
В работах 1897 года искусствоведы отметили переход Борисова-Мусатова от импрессионизма к приемам постимпрессионистической живописи, к откровенному применению дивизионистского раздельного мазка. Поразительны в этом отношении этюды к неосуществленной картине «Жатва»— с совершенно фантастическими фиолетовыми мазками.
«Жатва» задумывалась в селе Юрьевском, где художник гостил по приглашению Ф.Е.Немирова, мужа старшей из двух сестёр Мусатовых, Агриппины («Девушка, освещенная солнцем»— ее портрет). Простодушный зять после вспоминал в письме к свояченице, Елене Мусатовой: «Виктор мне говорил, что он в Юрьевском приобрёл очень много полезного и красивого, ты помнишь, когда Женя и Катя (сестры Немирова) носили ярко-красные платки и голубые кофты, когда Виктор на жнитве их писал, какие у него получились чудные фиолетовые пятна, от них он был прямо в восторге и радовался как ребенок… После этого он стал писать лошадь Шанку уже сине-фиолетовыми тонами, часто он простаивал за сараем цельными часами, любуясь панорамой луга, реки и леса. Много делал записей в книжку, да и вообще у него была такая привычка — чуть что, сейчас же и записывать. Помню, такой был случай: пошли мы с ним на пруды ловить карасей, это было часов в 10 утра, когда закинули удочки, то он вскакивает, подбегает ко мне и указывает мне на воду, признаться сказать, я думал, он рехнулся, оказалось, что он увидел в воде красивые отражения деревьев и берега, я думаю, что это было начало его «Водоёма»22.
«Жатва» что ни говори, но по самому названию — «жанр». Разумеется, ничего бы от «жанра» не осталось, осуществи Борисов-Мусатов свой замысел, — по этюдам нетрудно догадаться. И всё же: хоть намёк на бытовое содержание — не для мусатовской кисти. Да и времени было мало. В то лето не успел, потом же и замысел и манера уже «устарели».
Невоплощенным осталось и еще одно задуманное произведение того времени — картина «Maternite» («Материнство»). Живописную идею полотна сам автор описал в свойственной для него манере, которую можно бы назвать экзальтированной прозой — несколько жеманной, должно признать: «Цветущий сад, обширный, как мир, где всё молодо, зелено. Солнце играло своими лучами по яркой зелени травы, мягкой, как шерсть ягненка, как бархат. Оно играло на роскошных цветах бесчисленных клумб, их запахи тянулись повсюду, переплетаясь между собой в голубой дымке. Цветы мирно качали перистыми головками своими и любовались друг другом. Они быстро взошли и распустились повсюду в сладком полусне. То были вишни, яблони и ещё какие-то плодовые деревья, названия которых сердце не требовало. Они были покрыты белыми и розовыми цветами, пушистыми гроздьями, осыпавшими их; они стояли, разделённые широкими пространствами, и эти пространства — был воздух, насыщенный, парами весны. Лучи солнца, как паутины, пересекали бесконечно эти пространства. Деревья, как маленькие дети, радостно простирали свои ветви друг к другу. Они купались в пространстве, как золотые рыбки в аквариуме»23.
В это живописное пространство художник задумал вписать фигуру матери с ребёнком и садовника, поливавшего цветы.
Как и с «Жатвой», времени хватило лишь на несколько этюдов, а затем — он уже далеко впереди и лишь частично свой замысел, переосмысленный совершенно, использовал, как утверждает Вл. Станюкович, в «Весне» (1901) и «Изумрудном ожерелье» (1903–1904).
В таких случаях принято использовать шаблонный и весьма неопределенный образ: имярек двигался в своем развитии семимильными шагами. Наперегонки со временем — кто кого… Язык искусствоведческого труда суше и точнее: «…за пять лет с 1893 по 1897 год в творческой эволюции Борисова-Мусатова схематично повторяется маршрут европейской живописи последних десятилетий XIX века. С этого времени художник начинает постепенно формировать свой стиль, свою собственную цветовую систему»24.