Книги

Блез Паскаль. Творческая биография. Паскаль и русская культура

22
18
20
22
24
26
28
30

Есть над чем поразмыслить вдумчивому читателю и в следующем суждении Паскаля: “Возлагать всю надежду на исполнение обрядов – суеверие, но отказываться их исполнять – гордыня”. На страницах дневника он отмечает, что не имеет большой веры в церковные обряды, хотя они и считаются необходимыми, и заключает, что образованные люди, не полагая их важными, становятся равнодушными к самой религии. С беспощадной суровостью рассматривая свои недостатки, Иосиф Виельгорский, подобно Паскалю, оценивает самолюбие как один из главнейших пороков. Сходным образом судит он и о стоиках как о философской секте, уповавшей в деле духовного совершенствования на самостоятельные силы человека. “Завязался спор о нравственности христианской. Волков утверждал, что нравственность может обойтись без христианства; мораль состоит в том, чтобы возвыситься душой над жизненными невзгодами – но это нравственность философов, основанная на гордости, на уверенности высокого ума; вот почему столько философов было деистов. Одаренные большим умом, они им возгордились и все пожертвовали уму; их нравственность основана на гордости; но христианская нравственность основана на смирении, и потому она несравненно выше всяких понятий и нравственности философов, стоиков и пр.”.

Составляя план жизни, Иосиф Виельгорский стремился посвятить все свое время на приобретение познаний, чтобы в будущем быть полезным отечеству на важном государственном посту, “трудиться для ближних, для правды христианской”. Однако времени для этого ему отпущено не было, и последние месяцы его распускавшейся жизни прошли в мучительной борьбе с неумолимым недугом, неотвратимый итог которого он встречал, можно сказать, с паскалевским мужеством. “Тяжело было видеть, как гибнет чистый юноша, исполненный самых благородных стремлений, так много обещающий и так безжалостно отнимаемый судьбой у семьи, друзей и отечества (…) Ни Гоголь, ни другие лица, видевшие его во время последней болезни, нисколько не замечали столь извинительной и столь обычной у больных раздражительности, от него не слышали ни слова ропота или скорби об ускользавшей молодой жизни, сулившей ему, казалось бы, столько прекрасных, светлых радостей. Эта трогательная покорность судьбе, эта привлекательная сердечность, украсившая ореолом великодушного всепрощения последние дни Виельгорского, придавали страдальцу в глазах Гоголя яркий отпечаток своеобразного поэтического величия. Жалобы, проклятия, стоны, невольно вырывающиеся у многих других в его положении, неизбежно ослабили бы долю благоговейного сочувствия к умирающему, но ничего подобного на этот раз не было, и дышала невыразимым, святым обаянием эта умилительная кротость”.

Творчество Паскаля привлекало к себе внимание (хотя и без такого осмысления, как у Жуковского, или такого экзистенциального напряжения, как у Виельгорского) и В.Л. Пушкина, дядю великого поэта.

Что просвещает ум? питает душу? – чтенье.В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт, —

писал он в 1810 году как раз в послании “К В.А. Жуковскому”.

Сам Пушкин чрезвычайно высоко оценивал французского мыслителя и в разговоре с А.О. Смирновой-Россет в 1831 году так отзывался о его достоинствах: “Пушкин говорил со мной о Паскале и сказал мне, что я еще слишком молода для того, чтобы читать его; но что через год или два он советует мне хорошенько познакомиться с его “Мыслями”. Он сказал: “Это величайший мыслитель, которому не встречаем равного во Франции со времени Абеляра, и ее величайший гений во всех отношениях. Он проник в душу и в мысль человека, в ее глубины и ее соотношения с Невидимым. Он говорил, что человек не более, как тростинка, слабейшая из тварей, которую жало скорпиона может убить. Только скорпион не знает, что он убивает, а человек знает, что его убивает. Человек – тростинка, но тростинка, которая мыслит. Паскаль говорит еще, что основа морали – в правильном мышлении. Этим он говорит, что все заблуждения мысли в то же время и заблуждения совести, потому что тот, кто ложно мыслит, ложно и поступает и живет во лжи”. Вместе с тем Пушкин не советует А.О. Смирновой-Россет читать “Письма к провинциалу”, поскольку полемика в них с иезуитами, по его мнению, интересна лишь как исторический факт ограниченных временем социальных обстоятельств. Пушкин в этот раз неправ, и в “Письмах провинциалу” многие русские писатели находили вечно актуальное содержание. “Мысли” же, действительно, были оценены им в подлинной масштабности и значительности.

Кстати говоря, именно Пушкин посоветовал Гоголю познакомиться с “Мыслями”, которые могли влиять на умонастроение будущего автора “Выбранных мест из переписки с друзьями”. Во всяком случае, в сознании Льва Толстого французский философ и русский писатель ассоциировались с людьми “обладавшими большими душевными силами”: “Большие душевные силы дают этим людям возможность быстро достигнуть большой славы, и эти же душевные силы дают им возможность увидеть ничтожество ее. Таким человеком был Гоголь (я по Гоголю, думаю, понял Паскаля). И тот и другой, хотя с совсем различными свойствами и совершенно различным складом и размером ума, пережили одно и то же. Оба очень скоро достигли той славы, которой страстно желали; и оба, достигнув ее, тотчас же поняли всю тщету того, что казалось им самым высоким, самым драгоценным в мире благом, и оба ужаснулись тому соблазну, во власти которого находились”. Сам Толстой испытывал сходные чувства и мысли, одновременно сближая автора “Мыслей” и автора “Выбранных мест…”. В письме к П.И. Бирюкову от 5 октября 1887 года он замечал: “Очень меня заняла последнее время еще Гоголя переписка с друзьями. Какая удивительная вещь! За 40 лет сказано, и прекрасно сказано, то, чем должна быть литература. Пошлые люди не поняли, и 40 лет лежит под спудом наш Паскаль”. О “нашем Паскале”, “русском Паскале” Толстой заговаривает в письмах к В.Г. Черткову и Н.Н. Страхову, сетуя на то, что “лежит под спудом в высшей степени трогательное и значительное житие и поучения подвижника нашего цеха” Гоголя.

Поэт П.А. Катенин, посылая в 1835 году Пушкину свою басню “Топор”, писал, словно подчеркивая в противовес ему вневременное значение “Писем к провинциалу”: “…прошу без промедления издать и прилагаемую при сем басню, в которой не вижу зацеп для г-жи Ценсуры, разве что в иных случаях правда борется со властью; но это старая аксиома, всего сильнее выраженная у набожного Паскаля в его Lettres provinciales, и, кажется, сказанное им не ставится в грех никому”.

Личность Паскаля как знаменитого ученого, обратившегося к религиозно-философским проблемам, не могла также не привлечь внимания В.Ф. Одоевского, упоминающего его имя в “Пестрых сказках”. Персонаж этих сказок Гомозейко называется пустым и сравнивается с теми учеными, “о которых говорил Паскаль, что они ничего не читают, пишут мало и ползают много”. Сохранилась и карандашная заметка Одоевского 30-х годов, в которой комментируется один из фрагментов “Мыслей”: “Tout notre raisonnement se réduit à ceder au sentiment, dit Pascal; il faudrait ajouter: et à les marier” (“Всякое наше рассуждение в конце концов уступает чувству, говорит Паскаль; следовало бы добавить: и соединяет их”). Русскому писателю-мыслите-лю могли быть близки раздумья французского философа о чрезмерном преувеличении мудрости древних, о математическом и тонком уме, о естественном и метафизическом языке, об инстинкте и опыте как двух наставниках человечества, о бессилии славы и безумии войны и целый ряд других.

Большинство просвещенной публики в России знакомилось с текстами Паскаля на языке оригинала. Вместе с тем, с начала XIX века предпринимались систематические попытки перевода “Мыслей” на русский язык. Так, еще до восстания в 1825 году их начал переводить поэт-декабрист П.С. Бобрищев-Пушкин. Позже, уже на поселении, он вновь вернулся к переводу, надеясь найти в его опубликовании источник существования и вместе с тем выражая свойственное целому ряду декабристов в период ссылки религиозное умонастроение. “Эта ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, – вспоминал А.П. Беляев, – была, так сказать, чудесною умственною школою, как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философском отношении (…) Без сомнения, при умственном столкновении серьезных людей первое место всегда занимали идеи религиозные и философские”. Словно дополняя Беляева, другой декабрист, Н.В. Басаргин, писал: Каждое воскресение многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповедников – английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний Апостолов или Посланий”.

П.С. Бобрищев-Пушкин в Сибири переосмыслил свой прежний жизненный путь, стал, по словам А.П. Беляева, “истинным и достойным поборником христианства” и нередко вступал в спор с друзьями-оппонентами. А.П. Беляев так рассказывает об этом: “Материалисты проводили ту идею, что ското-человек, происшедший тогда еще из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двухсложных и т. д. Пушкин (П.С. Бобрищев-Пушкин) поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда она была вдохнута в него божественным духом и написал статью “О происхождении человеческого слова”. Беляев говорит далее о возникшей дискуссии и о слабости “материалистических” аргументов Барятинского по сравнению с “идеалистическими” доводами автора статьи, которые, добавим от себя, формировались не без помощи Паскаля.

В работе над переводом “Мыслей” Паскаля Бобршцеву-Пушкину помогал И.И. Пущин, который взял на себя их редакцию. В письмах И.И. Пущина конца 1830-х и начала 1840-х годов к другому декабристу, Е.П. Оболенскому, также углублявшемуся на поселении в религиозные вопросы, и к Е.А. Энгельгардту, бывшему директору Лицея в 1816–1822 годах, прослеживаются этапы этой работы. Еще в посланиях И.Д. Якушкину от 20 ноября 1840 года из Тобольска и от 17 января 1841 года из Туринска Пущин замечает, что вместе с Бобрищевым-Пушкиным поправляет “старый его перевод Паскаля” и теперь принимается “за переписку Паскаля (половина у Пушкина)”. 10 декабря 1840 года и 17 января 1841 года он сообщает Е.П. Оболенскому, что они “с Пушкиным” продолжают “Паскаля пилить” и что на его долю приходится “часть Паскаля (…) переписать, – рукописи с нашими помарками никто, кроме нас, не поймет”. Отправив выполненную часть Бобрищеву-Пушкину, Пущин в очередном письме Оболенскому 18 апреля 1841 года выражает беспокойство: “Пушкин медлит с Паскалем – моя работа давно готова и ему отослана. Жду теперь все целое, чтобы отослать в Петербург, в надежде, что это принесет что-нибудь Пушкину. За двести рублей я с ним счелся – у нас беспрестанные денежные дела; чтобы избежать пересылки, он платит там за меня, а я здесь за их поручения по части туринских художников”. Но уже в послании тому же адресату от 16 мая 1841 года чувствуется удовлетворенность: “Мы кончили Паскаля, теперь он уже в переплете. Я кой-где подскабливаю рукопись и недели через две отправлю в Петербург. Вероятно, она вознаградит труды доброго нашего Павла Сергеевича. Между тем, без хвастовства должен сказать, что без меня вряд ли когда-нибудь это дело кончилось. Немного ленив наш добрый оригинал”. И в тот же день Пущин пишет И.Д. Якушкину: “Пушкин уже прислал мне в переплете нашу рукопись (переводы Паскаля). Кой-где подскабливаю и отправлю недели через две к Энгельгардту. Кажется, перевод изрядный, по крайней мере, довольно отчетливый, что не всегда бывает в русских изданиях”.

С именем Е.А. Энгельгардта связана попытка публикации законченного перевода. 29 мая 1841 года Пущин просит его быть “крестным отцом возрожденного русского Паскаля”: “Младенец несколько ряб лицом, но и эти рябины можно сгладить, если найдете нужным; вы там отыщете хорошего писца. Я бы сам это еде-лал, но не хочется отдалять доставления к вам рукописи. Она к вам идет прямо чрез Марью Петровну Ледантю, которая имеет право пользоваться почтовыми сообщениями. Постарайтесь денежно вознаградить труд Павла Сергеевича Пушкина, доброго моего товарища. Это вознаграждение для него, с больным его братом, будет существенно полезно. Перевод довольно отчетливый – пора старику Паскалю явиться на нашем языке (…) Вы меня уведомите о ходе этого дела. – Я думаю, можно выручить за этот довольно трудный перевод 1500 или 2000 рублей”. Через неделю Пущин не может удержаться от того, чтобы вновь напомнить Энгельгардту о своей просьбе: С прошедшей почтой Марья Петровна Ледантю отправила к вам, почтенный друг Егор Антонович, Паскаля в русском костюме. Постарайтесь напечатать этот перевод товарища моего изгнания, Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина. Он давно над этим переводом трудился, и общими силами кончили его в бытность мою в последний раз в Тобольске. Вам предоставляется право распорядиться, как признаете лучшим; может быть, эту рукопись купит книгопродавец; может быть, захотите открыть подписку и сами будете печатать? Цель главная – выручить денег, потому что Пушкин с братом больным не из числа богатых земли. Чем больше им придется получить, тем лучше.

Мы не знаем положительно, являлся ли Паскаль на нашем языке. Справлялись со всеми возможными каталогами, и нигде его нет. Значит, что если и был когда-нибудь этот перевод в печати, то очень давно и, вероятно, исчез. Может быть, и трудность этой работы останавливала охотников приняться за старика (как говаривал наш профессор Галич). Одним словом, вы, почтеннейший мой директор, на месте все узнаете, учините надлежащие справки – и пустите в ход сибиряка. Вам позволяется погладить его, если кой-где найдете это нужным. Вы не поскучаете этим делом, я убежден. Нетерпеливо жду вашего мнения и о переводе, и о надежде к изданию”.

Однако через полгода, в письме И.Д. Якушкину от 17 ноября 1841 года, Пущин вынужден с горькой иронией констатировать: “Энгельгардт возится с нашим Паскалем и никак не может вывести его в люди. Я советую Пушкину обратиться к прусскому королю – авось он, для чести русской словесности, напечатает нашу рукопись”. А еще через двенадцать дней Пущин вынужден успокаивать Бобрищева-Пушкина: “О Паскале еще нечего отчаиваться: сестра мне говорит в последнем письме, что Энгельгардт надеется на Андрея Муравьева, но она полагает, что это надежда плохая: видно имеет данные, что это духовное лицо больше думает о себе, нежели о других, как и мы грешные. Главное для меня – молчание самого Энгельгардта: если бы он видел решительно невозможность что-нибудь сделать, то давно написал бы отказ с ясным подтверждением всех своих действий. Будем с нетерпением ждать конца, хотя и не нюхаем табаку. Покамест закурим трубку. Подписку делать трудно – это средство останется у нас в запасе”.

И.Д. Якушкин, знавший о ходе переводческой работы, в послании к Пущину от 10 июня 1841 года из Ялуторовска выражал пессимистическую надежду: “Очень желаю, чтобы Энгельгардт нашел возможным напечатать вашего Паскаля, я нисколько не сомневаюсь в правильности перевода, но цензура не обращает на это внимание, и мне не верится, чтобы она пропустила вполне мысли Паскаля”. По цензурным или по каким-либо иным соображениям рукопись перевода не была опубликована, и все усилия Е.А. Энгельгардта не привели к искомому результату. “За все от души благодарю вас, – писал ему 29 января 1842 года Пущин. – Вперед был уверен, что хлопоты о Паскале замедлили ваш ответ на мое последнее письмо. Вместе с Пушкиным благодарю вас за деятельное старание вывести в люди русского Паскаля; не ваша вина, что с ним никто не хочет слова молвить. Если Москва того же мнения как Петербург, то просим вас этого философа, не узнанного в русском костюме, возвратить, или лучше сказать, сослать в Сибирь. Пушкин просил меня вытребовать его детище – я к нему писал в Тобольск тотчас по получении вашего письма”.

Видимо, сослать Паскаля в русском костюме в Сибирь не удавалось, и он “гулял” по обеим русским столицам. Во всяком случае, как видно из письма Пущина Энгельгардту от 14 мая 1842 года, рукопись оказалась у П.А. Вяземского: “Увидим, сделает ли он что-нибудь из этого перевода”. И Вяземскому сделать ничего не удалось. Уже позднее, 29 апреля 1845 года, Пущин сетовал в послании тому же адресату: “История Паскаля вам известна. Я тогда же говорил Пушкину, что вряд ли будет на эту книгу сбыт; но так как у него были при болезненном моем проезде в Тобольск черновые кой-какие тетради, то он и стал переправлять и дополнять недостающее”. Когда 1843 году “Мысли” Паскаля впервые были опубликованы на русском языке в переводе И.Г. Бутовского (цензурное разрешение от 11 июня 1840 года), Пущин критически отнесся к проделанной работе. “Я выписал русского Паскаля, – замечал он 25 февраля 1844 года в послании Энгельгардту, – нисколько не удивляюсь, что издатель перевода остается при своих экземплярах, а удивляюсь, что такой перевод напечатан”.

Известно, что друзья Бобрищева-Пушкина возобновляли попытки издания выполненного им перевода, в связи с чем обратились в 1878 году за советом и помощью к Льву Толстому. Однако Толстой, ознакомившись с переводом, отметил его неполноту и ряд других недостатков и категорически отсоветовал его публиковать. “Посылаю вам, – писал он П.Н. Свистунову, – тетрадь ФонВизиной и рукопись перевода Паскаля. Просмотрев внимательно перевод, я убедился, что его не следует печатать. Во-первых, издание старое много отступает от нового, и дополнение неудобно. Во-вторых, перевод не вполне хорош, и, в-третьих, очень многого недостает: едва ли не самые замечательные статьи пропущены. Восстановить все это по переводу Бобрищева-Пушкина составит гораздо больший труд, чем новый перевод.

Пожалуйста, извините меня, если я утрудил вас чем-нибудь, затеяв это дело, и поверьте, что если отрываюсь от него, то с большим сожалением. Я же был очень рад по случаю перечесть еще раз Паскаля…”.

Можно предположить также, что недавно найденный нами в коллекции рукописей РГАЛИ перевод “Мыслей” Паскаля принадлежит именно П.С. Бобрищеву-Пушкину. Общее название переплетенной рукописи звучит так: “Мысли Паскаля о религии и человеке”. В сопроводительном комментарии сообщается, что рукопись содержит 283 листа, а ее авторство и представленная копия принадлежат неустановленным лицам. Заключение о рукописи, предложенной “гражданкой Поджио”, сделано известным в 20-х годах прошедшего столетия литературоведом Д. Дарским: “Предлагаемый перевод Паскаля не издан и имеет для нас интерес, как отражение религиозно-философских течений в русском дворянстве 1830-х годов. Интерес усиливается тем, что перевод этот принадлежит, по словам владелицы, кому-то из семейства Вульф, близкого к Пушкину. Если в дальнейшем эта связь будет установлена, то ценность рукописи повысится. Оцениваю в 50 рублей. Д. Дарский”.

Любопытно, что рукопись попала в РГАЛИ в послереволюционный период от потомков декабриста А.В. Поджио, который в Сибири жил рядом с И.И. Пущиным. Через много десятилетий эти потомки могли лишь гадать о ее подлинном происхождении и предположительно относить ее авторство “кому-то из семейства Вульф”. Сам анонимный переводчик предваряет свою работу следующими словами: “Предлагаемый перевод Мыслей Паскаля о Религии и человеке был готов к напечатанию в 1841 году, но некоторые непредвидимые обстоятельства замедлили его появление. Между тем, Г. Бутовский напечатал свой перевод под заглавием Мысли Паскаля. Странное столкновение: два человека в одно и то же время сошлись в желании познакомить русских читателей с первостепенным французским мыслителем и вместе разошлись в своих целях. Оба взялись переводить мысли Паскаля, но не вполне: одни – одни, другой – другие. Г. Бутовский, начав с жизнеописания учености и благочестивой жизни Паскаля перевел все, что он говорит в нравственно-философском и математическом отношении. Предлагаемый же здесь перевод заключает в себе все относящееся до религии. Но как человек есть вместе существо мыслящее и верующее, существо, которое стоит на распутии между Религи-ею и Философиею, то по необходимости оба переводчика сошлись в переводе тех статей, в которых сочинитель разбирает природу человека. Вообще же оба перевода не исключают друг друга, напротив составляют как бы два отдельных тона одного и того же писателя”.