В этой эпитафии наглядно предстает весь диапазон жизнедеятельности Паскаля, однако в ней скорее чувствуется “автор”, нежели “человек”, и ее чрезмерная высокопарность наверняка не понравилась бы Блезу, если бы он имел возможность видеть ее. Но решето истории отсеивает лишь то, что, помимо объективной ценности, получает яркую субъективную оценку соответствующего времени наподобие следующего суждения Николя, высказанного им через две недели после кончины Блеза: “Поистине можно сказать, что мы потеряли один из самых больших умов, которые когда-либо существовали. Я не вижу никого, с кем можно было бы его сравнить: Пико делла Мирандола и все эти люди, которыми восхищался свет, были глупцами возле него… Тот, о ком мы скорбим, был королем в королевстве умов…”. Но тем не менее Николь полагал, что Паскаль останется малоизвестным в последующих веках, а Гюйгенс, сожалея о кончине Блеза, считал его уже давно умершим – с тех пор, как тот оставил науку… Так начиналась новая противоречивая жизнь Паскаля – сложный и непрекращающийся диалог его творческого наследия со все новыми и новыми поколениями, среди которых постоянно встречались и встречаются сочувствующие и отвергающие, любящие и ненавидящие, но не было и нет равнодушных.
Паскаль и русская культура
Короткое время Паскаль воспринимался в России лишь только как ученый, и его имя впервые в русской книге встречается в “Комментариях” Академии наук 1728 года. В статье “О исправлении барометров” рассказано об опыте Торричелли, названном “искусом пустоты”: “Разошлася слава сего искуса по Италии, Франции, способствующим Торицеллию, Марцению, когда же тойжде искус повторен и описан особливою книгою от Паскалия, тогда на всю Эвропу сея вещи промчеся ведение”.
Руанскими опытами “славного автора Пасхалия” заинтересовался М.В. Ломоносов. В переведенной им в 1745 году с латинского языка “Волфианской експериментальной физике” подчеркивается: “А ежели кто, равно как Пасхалий… возьмет трубку очень долгую в 33 фута и вместо ртути нальет воды, тогда она, на 31 фут поднявшись, с воздухом в равновесии стоять будет. Итак, ясно есть, что воздух своею тягостью столько же давит, сколько вода вышиною на 31 фут ренский”.
Затем имя Паскаля упоминается все чаще и чаще. “Но никто больше не способствовал к открытию познания тягости в воздухе, как г. Пасхаль. Сей философ… вошел с великою ревностию и способностию в мысли Торрицеллиевы; и как сам собою, так и помощию свойственника своего г. Перриера получил в том великие успехи…”. А будущий известный государственный деятель александровской и николаевской эпох, “составитель “свода законов” Российской империи” М.М. Сперанский в специальном учебнике, говоря об атмосферном давлении, ставит вопрос: “какая должна быть сия причина?” И отвечает на него: “На сем Торричелли остановился. Паскаль принял во Франции от отца Мерсеня сей опыт Торричелли; к умствованиям его присовокупил свои и окончил сию связь опытов, утверждающих давление воздуха”.
В конце XVIII века в России открывают Паскаля нс только как ученого, но и как философа. “Мысли” и “Письма к провинциалу” всегда воспринимались с сочувственным пониманием многими непохожими друг на друга представителями отечественной культуры. С 1777 по 1780 год известный просветитель Н.И Новиков издавал журнал “Утренний свет” – первый в России философский журнал с религиозно-нравственным уклоном. В нескольких его номерах печатались развернутые афористические размышления под названием “Мнения Паскаля”, принадлежавшие на самом деле перу Лабрюйера. Но эту ошибку можно отнести скорее на счет довлеющего авторитета Паскаля, нежели его незнания. В статье “Нравоучение как практическое наставление” Новиков подчеркивал значение нравственного учения французского философа: “Наконец, Бакон и Гроций возобновили путь, по которому следовали Волфий, Николе, Паскаль, из которых последнего особенно мы благодарить обязаны”. Отчасти этические воззрения Новикова, например, его мысли о науке “познания самого себя”, о необходимости знать место человека в природе и обществе, были навеяны Паскалем. Подобно автору “Писем к провинциалу”, Новиков питал неприязнь к иезуитам. В издававшемся им “Прибавлении к Московским ведомостям” была помещена статья “История ордена иезуитов” с изложением весьма неприглядных для ордена фактов, дух деятельности которого был ярко освещен Паскалем. Екатерина II приказала арестовать тираж “Прибавления” со следующим объяснением: “…дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтобы от кого-либо малейшее предосуждение оному учинено было”.
В 1790 году молодой Карамзин побывал в Париже, и в “Письмах русского путешественника” отмечал: “В церкви святого Стефана, которой странная архитектура представляет вам соединение греческого вкуса с готическим, найдете вы гроб нежного Расина без всякой эпитафии, но его имя напоминает лучшие произведения французской Мельпомены – и довольно. Тут же погребен Паскаль (философ, теолог, остроумный автор, которого “Провинциальные письма” доныне ставятся в пример хорошего французского слога)…”. А 5 декабря 1818 года Карамзин, будучи уже автором восьми томов “Истории государства Российского”, в своей речи по случаю принятия его в члены императорской Академии так отозвался о Паскале: “Великие тени Паскалей, Боссюэтов, Фенелонов, Расинов спасали знаменитость их отечества и в самые ужасные времена…”.
В “Почте Духов” И.А. Крылова Паскаль оценивается как “самый высочайший разум последних веков”. Обыкновенные люди “что могли бы сделать со всеми своими посредственными дарованиями, которые ничего не значат в сравнении с Паскалем, когда и ему те высочайшие дары, коими он щедро был награжден от природы, казалися достойными презрения?”.
В своеобразном контексте упоминает французского философа П.А. Вяземский: “Паскаль говорил, что вся поэзия заключается в божственной лавре, прекрасном светиле (laurier fatal, bel astre) и тому подобных выражениях. Паскаль доказал, что можно при уме обширном и глубоком не иметь чувства поэзии; но если бы кто из нас сказал, что, за исключением первенствующих лириков, язык лирический составлен из райских криков, из безответных вопросов: что зрю? какой восторг? куда парю? – то доказал бы, что он с прилежанием вникнул в тайну многих наших лириков”.
Действительно, Паскаль уделял достаточное внимание размышлениям над ложными метафорическими красками, украшениями стиля, напыщенностью слога и т. п. “Люди склонны маскировать и переряжать природу. Нет больше короля, папы, епископов: вместо них является “августейший монарх” и т. д.; нет Парижа, а есть “столица королевства”…”. И Вяземский чутко уловил неприятие строгим мыслителем словесных фиоритур, не выражающих истинную природу вещей.
Другой русский писатель, В.А. Жуковский, так оценивает глубину и силу паскалевского мышления: “Слово Паскаля имеет необъятное значение…”. Одним из проявлений этой глубины и силы Жуковский считал ту мысль французского писателя, к толкованию которой он не раз возвращался в набросках 1840-х годов. Размышляя о положении человека во вселенной, Паскаль, как цитировалось ранее, писал, что и просторная наша земля, и ослепительное светило, словно вечная лампа повисшее над ней, и катящиеся по небесному своду звезды, и вообще весь видимый мир – лишь незаметная песчинка в обширном лоне природе. И все пространства, которые человек способен вообразить, являются лишь атомом по сравнению с действительностью: “Это бесконечная сфера, центр которой повсюду, а окружности нет нигде”. Жуковский несколько изменяет контекст и букву паскалевского рассуждения, но в полном соответствии с целостным духом “Мыслей” отправляется от него и заводит речь в статье “Две сцены из “Фауста” о едином невидимом центре жизненного круга, благодаря которому все человеческие слова, дела, поступки становятся его “радиусами”, теряют характер случайности, отрывочности, мозаичности и приобретают высшую осмысленность: “этот центр, который везде, неуловимый нашим умственным зрением, но все наполняющий, всюду самобытно присутственный и живой, это средоточие, из которого выходят все радиусы к этой окружности, нигде не существующей и представляющей относительно к Богу
Возвращаясь к размышлениям Паскаля, Жуковский задается вопросом: если центр, о котором идет речь, повсюду, то, стало быть, откуда бы ни начиналась наша умственная цепь, она будет исходить из средоточия, следовательно заблуждение невозможно? И сам же отвечает на него: “Это справедливо, но только в отношении к Богу: Он везде, а где Он, там истина. Напротив, в отношении к человеку этот центр, везде существующий сам по себе, может существовать для человека только там, где откровение укажет его вере и где вследствие этого указания разум прикрепит к нему первое звено своих умствований. Это прикрепление не есть механическое, необходимое, несознательное – оно есть действие человеческой воли, свободно принимающей откровение, вследствие чего и все прочие звенья должны сами собою из первого в смысле его извиваться”. Тогда, по логике русского писателя, соотносящейся с размышлениями французского философа, мы в необходимом стремлении вперед по прямому радиусу становимся все ближе на истинном пути к недостижимой окружности. Само это движение по определенной линии к неопределенной границе Жуковский характеризует как жизнь во времени.
Опять-таки пользуясь паскалевскими понятиями двух бесконечностей – бесконечно великого и бесконечно малого, вечности и небытия – Жуковский определяет время как невидимую математическую линию между двумя безднами, идущую между “безначальностью и бесконечностью; где останавливается стремление земной нашей жизни по этой линии, там исчезает и сама путеводная линия; и две бездны, ею разграниченные, сливаются в одну, в оное непостижимое; неизглаголанное все, заключенное между вездесущим центром и нигде не существующею окружностью, и которой имя – Божия
Значительное место личность и “Мысли” Паскаля занимали в сознании Иосифа Михайловича Виельгорского – выходца из известной аристократической семьи музыкантов и меценатов, чей образ нашел художественное воплощение в гоголевских “Ночах на вилле” и в подготовительных материалах к “Явлению Мессии” Александра Иванова. “Товарищ наследника” и “друг Гоголя” воспитывался В.А. Жуковским вместе с великим князем Александром Николаевичем, будущим “царем-освободителем”. Николай I находил у него прекрасные достоинства, чистую душу и полагал, что со временем наследник имел бы в нем “не только друга, но совершенного и отличного во всем помощника”. Так же считали и многие современники. По словам П.И. Бартенева, Иосиф “был лучшим товарищем и соучеником Александра Николаевича, и проживи он долее, его благотворное влияние конечно прибавило бы лишних лавров прошедшему царствованию. Однако, после многомесячной и изнурительной борьбы с чахоткой одаренный и многообещающий юноша скончался в возрасте двадцати двух лет в 1839 году.
На страницах оставленного им дневника, “Журнала 1838 года”, вырисовывается внутренняя драма, говоря словами Николая I, “беспорочной души”, устремленной к высшему идеалу и сталкивающейся с несовершенством человеческой природы и окружающей жизни. “Главное внимание, – записывает он, – обратить на: очищение сердца, на укрепление воли, на уничтожение сластолюбивых мечтаний, на изменение мрачного, застенчивого, ожесточенного характера в доброту, снисхождение, ласковость, веселость, радушие; а всего важнее смирение перед Богом, сознание своих грехов, искреннее раскаяние и откровенная чистая молитва с Творцом”.
Жуковский, придававший большое значение религиозному воспитанию наследника, в общении с Иосифом Виельгорским уделял пристальное внимание духовно-нравственным вопросам и сверхрациональному познанию Бога. В одной из дневниковых записей Иосиф отмечает выводы, сделанные в результате беседы с воспитателем о тайне предопределения. “В некоторых мыслях надо остановиться и смириться перед Богом; человек свободен – Господь всеведущ; вот две истины, которые нельзя сблизить; это выше человеческого разумения”. Он также приходит к заключению, что подлинное утешение можно найти только в религии, и, подобно позднее Л.Н. Толстому, заведшему “франклиновский журнал”, решает составить “книгу обязанностей” с изложением главных догматов христианства, мыслей о поведении и исполнении долга.
Среди душеполезных книг, помогавших ему утвердиться в его устремлениях, наряду со Священным Писанием, сочинениями Фомы Кемпийского “Подражание Христу” или Сильвио Пеллико “Об обязанностях человека”, Иосиф Виельгорский особо выделял, возможно не без влияния Жуковского, и “Мысли” Паскаля, находя в них “необыкновенные” суждения. Целеустремленный читатель делает целый ряд извлечений из главного труда французского философа, а в его собственных записях обнаруживается сходное с размышлениями последнего умонастроение. Подобно Паскалю, различавшему вредное и полезное для души межчеловеческое общение (в том числе и через чтение), он разделяет “мертвые” и “живые” книги. “Мало читаем страниц, коих содержание освящает и возвышает душу, потому что никто передать не может того, что сам не имеет. От этого почти все произведения так мертвы, хотя и кажутся оживленными какою-то умственною блестящею жизнию”.
Как и Паскаль, Иосиф Виельгорский отмечает двойственность человеческой мысли, ее величие (по божественной природе) и ничтожество (по искаженному применению), а также основополагающую роль сердца в иерархии духовных сил. “Писание есть наука не ума, а сердца. Оно понятно только для чистых сердцем”, – выписывает он из Паскаля, а от себя добавляет: “молясь Богу, просил Его дать мне твердость, чистоту сердца и избавить от дурных мыслей”.
Особое внимание уделяет заинтересованный читатель, делая пространные извлечения, размышлениям Паскаля о принципиально разных установках сознания и типах поведения в зависимости от того, присутствует в них или отсутствует понятие “бессмертия души”, а также о чудовищном ослеплении людей, часто не задумывающихся о самых важных вопросах смысла своего существования, но весьма чувствительных к надуманным проблемам повседневной жизни. Близка Иосифу и мысль французского философа о счастье как об иллюзорном покое в обладании какой-либо частью бытия, нарушаемом несовершенством человеческих желаний и неминуемой смертью. Такое же отношение к категории “счастья” присуще и Жуковскому, сопоставлявшему его с религией как две глубинные и ведущие ценности человека, которые по-разному управляют его свободой и поступками. “Не вы ли, – писал ему Ф.И. Тютчев, – сказали где-то:
По мере углубления духовной жизни Иосиф Виельгорский все более обостренно чувствует тоскливую пустоту и бессмысленность светского времяпрепровождения и содержательную недостаточность занятий наукой, выражая свое состояние паскалевскими словами и интонациями: “К чему заниматься науками? Бог на Страшном суде не будет спрашивать нас, многому ли мы учились или многое ли знаем, а были ли мы добродетельны. К чему ж мне учиться истории, астрономии, математике; я не буду лучше от этих наук. Гораздо бы лучше вместо времени, употребляемого на эти занятия, отыскивать и помогать бедным, утешать страждущих, мыслить о Боге, читать священные книги или такие, которые относятся до религии. Во мне рождаются такие минуты, что хочется все бросить”.